Степанов, похожий на старого сома (это он корректурные листы Госнеровой книги выкрал), остолбенел и глаза выпучил. А когда бежали они через большую парадную залу с портретами царских особ, то казалось, что и они все, — от Петра I, который начал, до Павла I, который завершил плен церкви властью мирской, — смотрели с удивлением на невиданное зрелище: как обер-прокурор Синода, око царево, от церкви отлучается.
— Анафема! — гремел Фотий вслед убегавшему. — Будь ты проклят! Бога не узришь, снидешь во ад! И все с тобою, все прокляты! Анафема! Анафема! Анафема всем!
Анна бежала за Фотием и ловила его за полы.
Уже Голицын добежал до сеней. Фотий не отставал: казалось, готов был выскочить на улицу. Но Анна успела его догнать, охватила руками, повисла у него на шее.
В последний раз закричал, завизжал он осипшим голосом: «Анафема!», — и повалился на руки подскочивших слуг, которые перенесли его в залу и усадили в кресло, бьющегося в припадке, рыдающего и хохочущего.
Совершилось пророчество; от Фотия потрясся весь град св. Петра: анафема Голицыну, обер-прокурору Синода, тридцатилетнему другу цареву, — анафема самому царю.
Все ожидали, что-то будет? Ходили слухи, что царь гневен. Анне казалось, что вот-вот схватят Фотия и сошлют в Сибирь. Заболела от страха.
— Небось, Аннушка! Что мне обер-прокурор? Блоха, ее же убивает пес трясением ушей. С нами Бог! Господь сил с нами! Кто против нас? — храбрился Фотий, но тоже робел.
Мая 15-го, в день Вознесения, сидел он у постели больной Анны и утешал ее, советовал, не прибегая к помощи медиков, немцев поганых, натереть с молитвою все тело оподельдоком:
— Помни, в зеленых банках худой, а самый лучший — в белых. Натрешься — все как рукой снимет.
Говорил также, чтобы развлечь ее, о колоколе большом, в 2000 пуд весом, во имя Купины Неопалимой,[41] который собирался отлить для Юрьевской обители из дешевой краденой меди.
— Сколь приятен будет звон и утешителен!
Но Анна не слушала, думала все об одном: как придут, схватят и увезут батюшку.
Постучался келейник у двери и подал письмо.
— От кого? — спросила Анна.
— От митрополита, — ответил Фотий, распечатывая дрожащими пальцами.
У Анны сердце захолонуло: уж не о ссылке ли указ?
Вдруг Фотий вскочил, захлопал в ладоши и запел по-церковному.
— Аллилуия! Аллилуия! Аллилуия! Слава Тебе, Христе Боже наш, слава Тебе! Ад сокрушен, сатана побежден! Пало мирское владычество над церковью! Министр наш един — Иисус Христос! Слава Фотию! Слава Господу! Слава Аракчееву!
Анна смотрела и не верила глазам своим: батюшка поднял рясу и притопывал, как будто собираясь плясать.
— Восстань, дщерь, — воскликнул он, схватив ее за руку: — ничего, небось, поясница пройдет и оподельдока не надобно, вот оподельдок наш божественный! — махал письмом. — Восстань с одра, пой, пляши, девонька!
— Что вы, что вы, отец! Я же не одета…
— Бог простит, не стыдись, пляши во славу Господа!
— Да что, что такое, батюшка миленький, что с вами? — говорила, бледнея от ужаса, Анна: ей казалось, что он сошел с ума.
— А вот что, — бросил ей Фотий письмо, — читай!
Митрополит извещал его о только что подписанном указе: обер-прокурор Св. Синода, князь Голицын, отставлен от должности; министерство духовных дел уничтожено; Синоду быть по-прежнему.
И опять все затаило дыхание, притихло, пришипилось. От государя ни слуху, ни духу, как будто забыл он о Фотии.
Наконец 13 июня, поздно вечером, пришло в Лавру высочайшее повеление явиться Фотию на следующий день в Зимний дворец.
Не знал он, что ожидает его — в архиереи ли посвятят, или в Сибирь сошлют; на всякий случай исповедался и причастился.
Так же, как в первый раз, взошел Фотий с камердинером Мельниковым потайною Зубовской лестницей, днем с огнем, так же, идучи по ней, крестился и крестил все углы, переходы, двери и стены дворца, помышляя, что «тьмы здесь живут сил вражьих». А войдя в кабинет государев, сначала медленно, истово перекрестился и потом уже взглянул на государя. Государь принял благословение и усадил Фотия за свой письменный стол. Но тут же пошло все по-иному. Взглянув на лицо государя, Фотий сразу понял, что дело плохо, и как начал дрожать мелкою дрожью, так уже не переставал до конца свидания. Рассказывал впоследствии, будто бы на теле его, во время этой беседы, выступил кровавый пот.
— Я пригласил вас, отец, для того, чтобы узнать, правда ли, что вы князя Александра Николаевича Голицына предали анафеме?
— Ваше величество, не я, а Сам Господь с небесе рече…
— Извольте отвечать, о чем спрашивают! — прикрикнул на него государь, и в голосе его послышались те же визгливые звуки, как у императора Павла, когда он гневался. — Правда или неправда? Отвечайте!
— Правда.
— Какой же властью вы это сделали?
Фотий молчал, дрожал, смотрел в окно и крестился маленькими, частыми крестиками.
Лицо государя было гневно; сперва хотел он только постращать его, но потом увлекся, — как актер, вошел в свою роль и заговорил почти искренно.
— Какой властью вы это сделали? — повторил, возвышая голос. — Кто вас поставил судить между мной и церковью, между мной и Богом? И за что вы все напали на Голицына? Из-за чего бунтуете? Чего хотите? Свободы церкви от власти мирской? Да не вы ли сами поработились мирскому владычеству? Много мы, государи, всякой низости видим, но такой, как у вас, господа духовные, Богом свидетельствуюсь, я нигде не видывал. Когда главою церкви, вместо Христа, объявили самодержца Российского, человека сделали Богом, — кощунство из кощунств, мерзость из мерзостей! — где вы были тогда, где была свобода ваша? Все предали, всему изменили, надругаться дали над святынею. Не все ли вы, от первого до последнего, пастыри церкви Российской, припадали к ногам моим, кричали: «Осанна!» как Самому Христу Господню? Не я ли должен был повелевать указами, чтобы не было сего, чтобы с Богом меня не равняли, Благословенным, Бессмертным не называли? Вспомнить, выговорить стыдно и страшно, но у вас, отцы, давно уже ни страха, ни стыда в глазах… А туда же, бунтовать вздумали! О свободе церви говорить смеете… Ну, что ж, не захотели Голицына, — будет вам Аракчеев. А вы, отец Фотий, — я думал, что вы лучше других, поверил вам, — и вот чем отплатили вы! Бог вам судия. Но понимаете ли, понимаете ли, что вы сделали?..
Встал и быстрыми шагами ходил по комнате. Как всегда в гневе, не все лицо его, а только лоб краснел; и он закрывал его платком, как будто вытирал пот.
А Фотий по-прежнему глядел в окно на небо, молчал, дрожал и крестился.
— Понимаете ли? — повторил государь, остановившись перед ним, и, вглядевшись в лицо его, увидел, что он ничего не понимает и никогда не поймет: все — как горох об стену.
Государь опустился в кресло и вдруг почувствовал, что весь гнев его потух.
— Ну, что же вы молчите? Говорите, отвечайте же.
— Что мне тебе сказать, государь? — робко взглянул на него Фотий. — Аще бы не токмо князь Голицын, но ангел, сшед с небесе, глаголал учению церкви противное и о царе злое, я сказал бы: анафема!
— И мне сказал бы?
Фотий молчал.
— Ну, ничего, говорите, говорите, я слушаю, — усмехнулся государь едва уловимой, брезгливой усмешкой.
— Что делать мне дано было свыше, яко послал меня Бог возвестить правду царю моему, то я и сделал, — уже смелее взглянул на него Фотий. — Видя, что вся святыня испровергается, едина злоба возвещается, ужели я молчать должен, поверив, что все сие зло ты, царь, сотворил, чему верит Голицын, да и меня хотел научить веровать? Святитель Николай Чудотворец на Вселенском соборе заушил[42] нечестивого Ария…
Подал государю выдранный из жития листок — рассказ о том, как отцы Никейского собора за пощечину Арию присудили св. Николая архиерейского сана лишить.
— Вот видите, что со святителем Николаем сделали, — произнес государь, не дочитав листка.
— Неправильно сделали.
— Как неправильно?
— Чти до конца: отцы осудили угодника Божьего, Господь же, явившись Сам, подал ему св. Евангелие, а Матерь Божья — омофор, во знамение, что свыше сила небесная защитить его имеет всегда…
Долго еще говорил Фотий, постепенно возвышая голос, и, наконец, так же как в первое свидание, закричал, завопил, занеистовствовал, начал вытаскивать бесчисленные листки из-за рукавов, из-за голенищ, из-за пазухи — весь был обложен ими, как воин доспехами.
Государь слушал молча, со скукою.
Доставая один из листков, Фотий распахнул рясу; хотел закрыть, но государь не дал ему, наклонился, раздвинул складки и увидел под железными веригами, на голой груди его, страшную, железом натертую, до костей зияющую рану.
— Что дивишься, царь? — воскликнул Фотий: — Гляди, когда хочешь, и знай, что, себя не жалеючи, никого не пожалею ради Господа!
Государь отвернулся; лицо его болезненно сморщилось. Жалко было Фотия, но и себя жалко; жалко и стыдно. Вспомнил, как в первое свиданье поклонился ему в ноги, готов был видеть в нем своего избавителя, посланника Божьего. Не то одержимый, не то помешанный, — вот за кого ухватился, как утопающий. Быть смешным боялся больше всего на свете, а с Фотием был смешон; этого никому никогда не прощал, — не простил и ему.
А тот продолжал неистовствовать.
Государь встал, налил стакан воды и подал ему.
— Успокойтесь, отец, выпейте. Я зла против вас не имею: что сказал, то сказал, и больше ничего не будет. Я всегда рад вас видеть, а теперь прошу меня извинить, — дела неотложные.
И позвонил Мельникова.
То было последнее свидание государя с Фотием.
Торжество его, впрочем, как будто продолжалось. Патер Госнер, по высочайшему повелению, выслан был за границу, и книга его сожжена в печах кирпичного завода Александро-Невской лавры; жгли три часа, в двадцати печах, и при этом присутствовал Фотий, возглашая анафему. Аракчеев исходатайствовал ему панагию «за торжество православия».
«Порадуйся, старче преподобный, — писал Фотий симоновскому архимандриту Герасиму, — нечестие пресеклось, армия богохульная диавола паде, ересей и расколов язык онемел; общества все богопротивныя, якоже ад, сокрушились. Министр наш один — Господь Иисус Христос, во славу Бога Отца, аминь. Молись об Аракчееве: он явился, раб Божий, за св. церковь и веру, яко Георгий Победоносец».
Но этим торжество и кончилось. Внезапно, точно сговорившись, все отшатнулись от Фотия. Долго не понимал он, за что; когда же понял, что милостям царским — конец, то пал духом, заболел, едва не умер и, только что оправился, уехал из Петербурга, «бежал из града, яко из ада», в свой новгородский Юрьевский монастырь добровольным изгнанником, вместе с Анною.
Министром