девять, когда он сошел с крыльца и сел на лошадь.
Начались маневры. Обычным бравым голосом, от которого солдатам становилось весело, выкрикивал команду: «Товсь!» («К стрельбе изготовься!»); с обычным вниманием замечал все фронтовые оплошности: качку в теле, шевеление под ружьем, неравенство в плечах, и версты за две, в подзорную трубку, — султаны не довольно прямые; у одного штаб-офицера — уздечку недостающую, у другого — оголовие на лошади неформенное. Но вообще остался доволен и милостиво всех благодарил.
Когда маневры кончились, вернулся во дворец, отказался от полдника, переоделся наскоро, сел в коляску, запряженную четверней по-загородному, и поскакал на дачу Нарышкиных.
Кучер Илья, все время понукаемый, гнал так, что одна лошадь пала на середине дороги, и в конце, при выезде на Петергофское шоссе, — другая.
Что произошло на даче Нарышкиных, государь не мог потом вспомнить с ясностью.
Темный свет, как во сне, и незнакомо-знакомые лица, как призраки. Он узнавал среди них то Марью Антоновну, которая бросалась к нему на шею с театрально-неестественным воплем: «Alexandre!» и с давнишним запахом духов противно-приторных; то Дмитрия Львовича, который хотел плакать и не мог, только высовывал язык неистово; то старую няню Василису Прокофьевну, которая твердила все один и тот же коротенький рассказ о кончине Софьи: умерла так тихо, что никто не видел, не слышал; рано утром, чуть свет, подошла к ней Прокофьевна, видит, — спит, и отойти хотела, да что-то жутко стало; наклонилась, позвала: «Софенька!» — за руку взяла, а рука как лед; побежала, закричала: «Доктора!» Доктор пришел, поглядел, пощупал: часа два, говорит, как скончалась.
В комнате, обитой белым атласом с алыми гвоздичками, открыта дверь на балкон. Пахнет после дождя грозовыми цветами, земляною сыростью и скошенными травами. Вдали, освещенные солнцем белые, на черно-синей туче, паруса. От ветра колеблется красное пламя дневных свечей, и легкая прядь волос, из-под венчика вьющихся, на лбу покойницы шевелится. В подвенечном платье, том самом, которого не хотела примеривать, лежала она в гробу, вся тонкая, острая, стройная, стремительная, как стрела летящая.
Он прикоснулся губами к холодным губам, увидел на груди ее маленький портрет императрицы Елизаветы Алексеевны, из золотого медальона вынутый, — нельзя класть золота в гроб, — и глаза его встретились с глазами князя Валерьяна Михайловича Голицына, стоявшего у гроба с другой стороны: Софья была между ними, как будто соединяла их — любимого с возлюбленным.
Но темный свет еще потемнел, дневные огни закружились зелено-красными пятнами, и захрапела, как на дороге давеча, уткнувшаяся в пыль лошадиная морда с кровавой пеной на удилах и с глазами такими же кроткими, как у императрицы Елизаветы Алексеевны.
— Ничего, ничего, маленький отлив крови, сейчас пройдет, — услышал государь голос лейб-медика Римана, одного из двух докторов, лечивших Софью; а другой — лейб-медик Миллер — подавал ему рюмку с водой, мутной от капель.
Зубы стучали о стекло, и с виноватою улыбкою старался он поймать губами воду.
И опять едет. Туда или оттуда? Вперед или назад? И все, что было, не было ли сном? Опять равнина бесконечная, ни холмика, ни кустика, только однообразные кочки торфяных болот, да на самом краю неба, где тучи ровно, как ножницами, срезаны, — заря медно-желтая. И, кажется, он едет так уже давно-давно и никогда никуда не приедет.
— Тпру, тпру! — кричал Илья, натягивая вожжи. Коляска накренилась, едва не опрокинулась. Одна из двух лошадей, загнанных давеча, лежала на дороге. Живые испугались мертвой, взвились на дыбы, шарахались, пятились. Каркая, поднялась стая воронов с падали и полетела, черная, к желтой заре.
Илья, соскочив с козел, налаживал сбрую и вытаскивал колесо из рытвины. Заглянул в коляску: но государя не видно, не слышно. Спит?
Нет, не спит: откинулся в темный угол; лицо побледнело, исказилось от ужаса, и широко раскрытыми глазами смотрит на дорогу, где нет никого.
Вернулся не в Красное, а в Царское. Не велел о своем приезде докладывать, хотя знал, что государыня ждет и тревожится, потому что он обещал приехать.
Прошел к себе в спальню; вспомнив, что не ел с утра, почувствовал тошноту от голода; велел подать чаю. Спать хотелось так, что едва стоял на ногах, но лег не сразу, а написал два письма. Одно — к императрице (часто переписывался с нею из комнаты в комнату). Записочка в одну строку, по-французски:
«Elle est morte. Je recois le chatiment de tous mes egarements. — Она умерла. Я наказан за все мои грехи».
Другое письмо к Аракчееву:
«Не беспокойся обо мне, любезный друг, Алексей Андреевич. Воля Божья, — и я умею покоряться ей. С терпением переношу мое сокрушение и прошу Бога, чтобы Он подкрепил силы мои душевные. Ожидаю удовольствия с тобою видеться завтра и надеюсь, что поездка моя и предметы, коими в оной заниматься буду, рассеют несколько печальные мои мысли.
Навек тебя искренно любящий Александр».
Лег. Уже засыпал — вдруг, как от внезапного толчка, проснулся. Вспомнил о том, что видел на дороге давеча, когда стая воронов, каркая, летела, черная, к желтой заре.
Старичок, похожий на тех нищих странников, что ходят по большим дорогам, собирают на построение церквей. Лысенький, седенький, с голубыми глазками, — «бедненькие глазки, совсем как у теленочка», — как у него самого в зеркале. Он уже видел его раз, вскоре после смерти отца, когда казалось, что сходит с ума; не узнал тогда, теперь знает: это он сам, государь, от престола отрекшийся и сделавшийся нищим-странником.
Видеть себя — к смерти. «Ну, что ж, — подумал, — ведь смерть тоже отречение, и, может быть, лучшее. Все к лучшему!» — усмехнулся с неожиданной легкостью, повернулся на привычный левый бок, положил щеку на руку и тотчас же заснул.
На следующий день отправился осматривать военные поселения вместе с Аракчеевым.
ГЛАВА ПЯТАЯ
«Российское воинство подвигами своими не токмо отечество, но и всю Европу спасло и удивило: да вкусит же сладкую награду», — сказано было в манифесте об окончании войны двенадцатого года; этой сладкою наградою и были военные поселения.
Мечты о грядущем Иерусалиме, о феократическом правлении, о царстве Божием на земле, как на небе, привели к Священному Союзу в Европе и к военным поселениям в России.
«Государь иногда делает зло, но всегда желает добра», — сказал о нем кто-то. И, учреждая поселение, желал он добра. Если ошибался, то не он один. Сперанский сочинил книгу «О выгодах и пользах военных поселений»; Карамзин полагал, что «оныя суть одно из важнейших учреждений нынешнего славного для России царствования»; генерал Чернышев писал Аракчееву: «Все торжественно говорят, что совершенства поселений превосходят всякое воображение. Иностранцы не опомнятся от зрелища для них столь невиданного».
И государь этому верил. Когда же доносился до него плач народа: «Защити, государь, крещеный народ от Аракчеева!» — недоумевал и решал делать до конца добро людям, не ожидая от них благодарности. «Мы, государи, знаем, — говорил, — что так же редка на свете благодарность, как белый ворон».
Выехав из Царского, провел девять дней в осмотре поселений, расположенных по берегам Волхова.
Но в первые дни путешествия поглощен был горем и старался только оглушить себя быстрым движением: что оно успокаивает, знал по давнему опыту.
Отрадна была ему также близость к Аракчееву. Как всегда в горе, искал у него помощи, жался к нему, точно испуганное дитя к матери.
Едучи с ним в одной коляске, оправлял на нем шинель: только что повеет холодком или сыростью, укутывал его, застегивал; от комаров и мошек обмахивал веткою.
На девятый день утром переехали на пароме через Волхов. Отсюда начиналась Грузинская вотчина. Мужики, крепостные Аракчеева, поднесли государю хлеб-соль.
— Здравствуйте, мужички!
— Здравия желаем, ваше величество! — крикнули те по-военному, становясь во фронт.
— Никогда я не видывал таких здоровых лиц и такой военной выправки, — заметил государь по-французски спутникам. «Чудесные красоты поселений» начинали на него оказывать свое обычное действие.
— По всему видно, что поселяне блаженствуют, — согласился генерал Дибич, новый начальник главного штаба.
Дорога шла высокою дамбою, обсаженною березами; слева — плоская равнина, справа — мутный Волхов. День пасмурный, тихий и теплый. Небо с тесными рядами сереньких туч, как будто деревянное, из ветхих бревен сколоченное, подобно стенам новгородских изб. Вдали — белые башни Грузина. Шоссе великолепное: колеса по песку едва шуршали.
— А что, брат, какова дорожка?
— Не дорога, а масло, ваше величество! Везде бы такие дороги — и умирать не надо! — проговорил кучер Илья, оборачиваясь к государю и лукаво усмехаясь в бороду: знал, чем угодить; знал также, что по этой чудесной дороге никто не смел ездить: чугунными воротами запиралась она, от которых ключи хранились у сторожа в Грузине; а рядом — боковая, общая, с ухабами и грязью невылазной.
Продолжали осмотр поселений Грузинской вотчины второй и третьей дивизии гренадерского корпуса. Тут порядок еще совершеннее; такая правильность, тождественность, «единообразие» во всем, что трудно отличить одно селение от другого.
Одинаковые розовые домики вытянулись ровно, как солдаты в строю, на две, на три версты, так что улица казалась бесконечною; одинаковые аллеи тощих березок, по мерке стриженных; одинаковые крылечки красные, мостики зеленые, тумбочки белые. Все чисто, гладко, глянцевито, точно лакировано.
Правила точнейшие на все: о метелках, коими подметаются улицы; о стеклах оконных — «битых отнюдь бы не было, понеже безобразие делают, а с трещинкой дозволяется»; о свиньях: «свиней не держать, потому что животныя сии роют землю и, следовательно, беспорядок делают; если же кто просить будет позволения держать свиней с тем правилом, что оныя никогда не будут ходить по улице, а будут всегда содержаться во дворе, таковым выдавать билеты; а если у такого крестьянина свинья выйдет на улицу, то брать оную в гошпиталь и записать виновного в штрафную книгу».
Все работы земледельческие — тоже по правилам: мужики по ротам расписаны, острижены, обриты, одеты в мундиры; и в мундирах, под звук барабана, выходят пахать; под команду капрала идут за сохою, вытянувшись, как будто маршируют; маршируют и на гумнах, где происходят каждый день военные учения.
«Обмундирование детей с шестилетнего возраста, — доносил Аракчеев государю, — по распоряжению моему, началось в один день, в шесть часов утра, при ротных командирах, в четырех местах вдруг; и продолжалось таким образом, к центру, из одной деревни в другую, причем ни малейших неприятностей не было, кроме некоторых старух, которые плакали. Касательно же обмундированных детей, то я на них любовался: они стараются поскорее окончить работы, а, возвратясь домой, умывшись, вычистив и подтянув мундиры, немедленно гуляют кучами, из одной деревни в другую, а когда с кем повстречаются, то становятся сами во фрунт».
Так и теперь, завидев государя, маленькие солдатики