Скачать:TXTPDF
Александр Первый

волос. Он велел положить ее в гроб. Она и теперь там. Пусть Бог меня накажет, — я не раскаиваюсь и не отниму того, что дала.

Долго ходила по кладбищу. В тени еще был снег, а на солнцетрава зеленая и желтые цветы весенние. Я сорвала три пучка: один положила на могилу Лизаньки, другой — Мышки, третий — Алеши.

Не все, кого я люблю, но все, кто любил меня, — здесь. Все трое вместе — на кладбище, так же как в сердце моем.

Говорят, к непогоде старые раны болят. Болят мои старые раны — перед какою бурею?

Вспоминаю смерть Мышки, смерть Лизаньки, — и опять времени нет; чем дальше, тем ближе; все, как вчера.

Мышке было очень плохо, а я все еще надеялась. В последнюю ночь, после ужасной рвоты и судорог, она перед утром затихла, как будто уснула. Я прилегла рядом, на диване, и тоже заснула, потому что не спала много ночей. А когда проснулась, — увидела, что она умирает. Может быть, звала меня, а я не слышала? Уже бездыханная, лежала на руках моих, а я все еще не верила. «Что это? Что это?» — повторяла бессмысленно.

Казалось тогда, что нельзя больше страдать. Но я и в половину не страдала так, как потом от Лизанькиной смерти. Да, вот что страшно: никогда не знаешь, как еще будешь страдать, как еще можно страдать, и есть ли конец страданию? Кажется, нет конца. Если бы я не верила в Бога, я тогда убила бы себя.

Все эти дни брожу по дворцу, как душа нераскаянная. Зашла намедни в Лизанькину комнату и вспомнила все. Ходила по комнате как безумная, повторяла все ее словечки и старалась им подражать. «Не, не», вместо «нет», и по-английски: «Up, up?» — когда хотела быть поднятой на руки. И еще говорила «так», когда я спрашивала ее на ухо: «Ты моя, маленькая Лизанька?» — «Так! Так!» — отвечала с таким хитрым видом, как будто понимала, в чем дело. А когда причащали ее, отвертывалась и кричала тоже по-английски: «No! No!» К государю не могла привыкнуть, боялась его и плакала.

Последние слова ее перед смертью: «Танцуй! Танцуй! Dance! Dance!», потому что любила во время болезни, когда не спала, чтоб ее сажали на подушку, носили по комнате и пели веселую песенку. Сколько раз я пела ей, глотая слезы!

Вот вспомнила это, и через столько лет боль — все такая же. Не первые минуты горя самые страшные, — их горечь опьяняет и заглушает боль, — а потом, когда опьянение проходит, все возвращается к обычному порядку, как будто забываешь — и вдруг вспомнишь.

Лизанька умерла в десять дней от зубов. Доктора все успокаивали и только в последнюю минуту испугались, потеряли голову. Дали ей мускусу. О, этот запах мускуса в полутемной комнате с опущенными шторами! Началась рвота и судороги, точно такие же, как у Мышки. Потом окоченела, как будто задохлась. Подняли шторы, поднесли ее к окну. Чтобы узнать, жива ли, я позвала: «Лизанька!» — и она, уже вся посиневшая, вдруг подняла ручку, прикоснулась к щеке моей. И в лице ее было что-то такое жалкое, недетское, что у меня до сих пор душа разрывается.

А когда лежала в гробу, любимые птицы ее запели в соседней комнате.

За что дети страдают? Ну мы, взрослые, искупаем грехи свои. А дети за что? Первородный грех, что ли? Нет, ничего, ничего не понимаю.

Как Иов, могла бы я ответить утешителям: «Слышала я много такого; жалкие утешители — все вы бесполезные врачи!»

Да, во мне сейчас меньше покорности, чем в первые минуты горя. Боже мой, Боже мой, какое нужно терпение, чтоб не спросить у Бога: зачем? за что? Вот я твержу себе: мы здесь, на земле, не для счастья, а для страданий, и Бог лучше нашего знает, зачем это нужно. «Все к лучшему, все к лучшему!» — как говорит государь. Но не помогает это.

Софи права: во мне мало христианских чувств. И я не хочу лицемерить, не хочу казаться лучше, чем я есть. Если бы я покорилась, то, может быть, меньше страдала бы; но мне казалось бы тогда, что я изменяю тем, кого люблю.

Не хочу страдать меньше, не хочу покоряться. Хочу спорить с Богом, как Иов.

«О, если бы человек мог иметь состязание с Богом, как сын человеческий с ближним своим. Вот я кричу: „обида!“ — и никто не слушает; вопию, — и нет суда».

Зачем я всю жизнь люблю человека, который не любит меня? Зачем полюбила Алешу? Зачем он убит? Зачем умерла Мышка? Зачем умерла Лизанька? Зачем? Зачем?

А иногда кажется — знаю, зачем; знаю, за что.

Я слишком люблю, люблю людей больше, чем Бога, и за это Он меня наказывает. Стоит мне полюбить кого-нибудь, как Бог отнимает его у меня. Уж лучше бы никого не любила. Боюсь любить.

Копаться в душе своей, растравлять свои раны — дурная привычка.

— Вы слишком за собой следите, — говорила мне покойная императрица австрийская.

Лейб-медик Виллие советует вместо всех лекарств «глупо жить».

«Желаю вам покоя и равнодушия здравого, говоря языком философических медиков», — пишет мне Карамзин. А мой приятель, башкирец, который в Царском Селе готовил мне кумыс, говорил, бывало, поглядывая на меня с сожалением:

— Ты, матка, больна потому, что слишком умна, много думаешь; а лекарство дают, — еще хуже делают.

Ну что же, постараюсь «глупо жить». Фигаро, кажется, прав, что «все умные люди — дураки».

Зачем себе портить жизнь? Надо брать ее, как она есть, — тогда самого горького не чувствуешь. Не надо принюхиваться к жизни, как к воздуху в комнате покойника.

Патриотическое Общество, Сиротское училище, Эмеритальная касса, Дом Трудолюбия, лепка, живопись, карты, шашки, бирюльки — вон сколько дел!

А летом — купаться, ездить верхом. Когда ныряю и, открывая глаза под водой, вижу полусвет таинственный, или скачу верхом и ветер мне в уши свистит, — я забываю все горести жизни.

Однажды, в Ораниенбауме, с великою княгинею Анною, бывшей супругой Константина, мы голыми ногами в воде по взморью бегали, смеялись и шалили так, что статс-дама императрице-матери пожаловалась. Это четверть века назад, но есть во мне и теперь та же веселая девочка.

Право, я еще многое в жизни люблю: люблю в Петергофе сидеть на камне у моря вечером и следить, ни о чем не думая, за парусами и чайками; люблю гулять ранним утром на Каменном острове, когда ставни закрыты, все еще спят, — по той пустынной дорожке, где мы так часто гуляли с Алешею; люблю соловьиное пение в белые ночи, такое странное; люблю запах весенних берез под маленьким дождиком, теплым и тихим, как слезы счастья.

Все эти радости Софи называет «цветами у подножья креста». Зачем так пышно?

Давеча нашла я у себя в шкатулке вязальные спицы и долго не могла припомнить, откуда они; наконец вспомнила, что в 12-м году мы вязали шерстяные чулки для солдат.

Петля за петлей, день за днем, буду вязать мою жизнь, как старая добрая немка шерстяной чулок.

Еще одна смерть — Софьи Нарышкиной. Бедная девочка! Она была мне как родная дочь.

Государь очень несчастен и опять со мной. Надолго ли?

Поздно ночью вернулся с дачи Нарышкиных, где простился с умершею. Не зашел ко мне, только прислал записку: «Она умерла. Я наказан за все мои грехи».

А я так боюсь сделать ему неприятное, что не посмела утром послать спросить, как он себя чувствует. Говорят, на больной ноге его опять открылась ранка.

Завтра уезжает в военные поселения с Аракчеевым. Все равно, вернется ко мне; теперь ему деваться некуда.

Нет, есть куда: к госпоже Нарышкиной. Смерть Софьи сблизила их. Мы теперь обе нужны ему: я — сиделка, любовница, она — супруга, мать. Этого еще никогда не бывало, чтобы она была с ним в горе: всегда было так, что или она — в счастье, или я — в горе, но вот мы вместе.

Слежу за ним, узнаю стороной, когда он бывает у нее. Мне, впрочем, не надо узнавать от других — сама знаю: у меня на это нюх собачий. Кажется, слышу от него запах ее, запах мускуса, напоминающий полутемную комнату с опущенными шторами.

Неужели все еще ревную к этой твари? Именно: тварь; это — не бранное, а точное слово. Разве можно в лотерею разыгрывать женщину, как он разыграл ее с Платоном Зубовым? Разве можно любить с презреньем? Он-то, впрочем, думает, что иначе нельзя.

— Чтобы любить, надо немного презирать женщину, — сказал мне однажды, давно-давно, когда еще мы с ним о любви говорили.

Это комплимент: он слишком уважает меня, чтобы любить. Всегда, будто бы, казалось ему, что мы — брат и сестра, близнецы духовные, и между нами плотская любовькровосмешение

Но кто кого из них больше презирает, — я не знаю.

Раз, на придворном балу (лет двадцать назад, а как сейчас помню), я спросила Нарышкину:

— Как ваше здоровье?

— Не совсем хорошо, — ответила она, глядя мне прямо в глаза, — я, кажется, беременна.

Знала, что я знаю, от кого.

А ведь презренье ко мне — и к нему презренье.

— Я давно уже отказался от любви, даже платонической. Пора в отставку, — говорил государь намедни одной даме, за которой когда-то ухаживал.

Любит мне рассказывать о своих сердечных делах и всегда уверен в моем участии.

Если бы он кого-нибудь любил по-настоящему, мне было бы легче. Но ни одной любви, а сколько любвей! Купчихи, актрисы, жены адъютантов, жены станционных смотрителей, белобрысые немки-менонитки,[65] и королева Луиза Прусская, и королева Гортензия. Со многими доходило только до поцелуев.

— Мужчины, — говорит, — не умеют останавливаться вовремя. Любовь — не геометрия: тут иногда часть больше целого.

Может быть, не любит женщин, потому что сам слишком женщина. «Кокетка», как называла его королева Гортензия. Неисправимый щеголь, в глазах женщин, как в зеркалах, только самим собой любуется.

В Вене, во время конгресса, явившись на бал в черном фраке, чулках и башмаках, старался, чтобы дамы забыли в нем государя.

Хотя я северный варвар, но умею быть любезным с дамами.

Любовь заменяет любезностью, как старинные кавалеры Людовика XIV.

Вот голубоглазая немочка Эмилия играет на клавесине, а он рядом стоит, правую ногу отставил вперед с жеманною грацией, держит шляпу так, чтобы пуговица от галуна кокарды приходилась между двумя пальцами, смотрит в лорнет и перевертывает ноты.

— Ни за что не поверю, что вы меня боитесь, — шепчет ей на ухо.

— Боюсь не угодить вашему величеству…

— О, ради Бога, забудьте мое величество! Позвольте мне быть

Скачать:TXTPDF

Александр Первый Мережковский читать, Александр Первый Мережковский читать бесплатно, Александр Первый Мережковский читать онлайн