нам поможет…
«Бог нам поможет», — сказал нечаянно, почти бессознательно, — но когда сказал, почувствовал, что это то самое.
— Бог нам поможет! Поможет Бог! — повторили все и сразу встали, как будто вдруг поняли, что надо делать.
И Бестужев понял. Расстегнул мундир и начал снимать с шеи образ. Руки его так тряслись, что он долго не мог справиться. Стоявший рядом секретарь Иванов помог ему.
Бестужев взглянул на темный лик в золотом окладе, лик Всех Скорбящих Матери. И вспомнилось ему лицо его старушки-матери; вспомнилось, как она звала его к себе умирая. Что-то подступило к горлу его, и он долго не мог говорить; наконец произнес:
— Клянусь… Господи, Господи… клянусь умереть за свободу…
— Россия Матерь… Всех Скорбящих Матерь!.. — начал и не кончил, заплакал, перекрестился, поцеловал образ и передал его Иванову. Образ переходил из рук в руки, и все клялись.
Многие приготовили клятвы, но в последнюю минуту забыли их; так же, как Бестужев, начинали и не кончали, бормотали невнятно, косноязычно.
— Клянусь любить отечество паче всего!
— Клянусь вспомоществовать вам, друзья мои, от этой святой для меня минуты!
— Клянусь быть всегда добродетельным! — пролепетал Саша с рыданием.
— Клянусь, свобода или смерть! — сказал Кузьмин, и по лицу его видно было, что как он сказал, так и будет.
А когда очередь дошла до Борисова, что-то промелькнуло в лице его, что напомнило Голицыну разговор их в Васильковской пасеке: «скажешь — и все пропадет». Не крестясь и не целуя образа, он передал его соседу, взял со стола обнаженную шпагу, поцеловал ее и произнес клятву Славян:
— Клянусь посвятить последний вздох свободе! Если же нарушу клятву, то оружие сие да обратится острием в сердце мое!
— Сохрани, спаси, помилуй, Матерь Пречистая! — повторил Голицын слова умирающей Софьи.
— Да будет един Царь на небеси и на земли — Иисус Христос! — проговорил Сергей Муравьев слова «Катехизиса».
Клятвы смешивали с возгласами:
— Да здравствует конституция!
— Да здравствует республика!
— Да погибнет различие сословий!
— Да погибнет тиран!
И все эти возгласы кончались одним:
— Умереть, умереть за свободу!
— Зачем умирать? — воскликнул Бестужев, забыв, что только что сам клялся умереть. — Отечество всегда признательно: оно щедро награждает верных сынов своих. Вы еще молоды; наградою вашею будет не смерть, а счастье и слава…
— Говоря о наградах, вы оскорбляете нас!
— Не для наград, не для славы хотим освободить Россию!
— Сражаться до последней капли крови — вот наша награда!
И обнимались, целовались, плакали.
— Скоро будем счастливы! Скоро будем счастливы! — бредил Саша.
Такая радость была в душе Голицына, как будто все уже исполнилось — исполнилось пророчество:
— Да будет один Царь на земле и на небе — Иисус Христос.
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
— Будет вам шиш под нос! — воскликнул о. протопоп, накладывая себе на тарелку кусок кулебяки с вязигою.
— Не слушайте его, господа: он всегда, как лишнее выпьет, в меланхолии бывает, — возразил полицеймейстер, отставной гусар Абсентов.
— Врешь, — продолжал о. протопоп, — меланхолии я не подвержен, а от водки пророческий дух в себе имею и все могу предсказывать. Вот помяните слово мое: будет вам шиш под нос!
— Заладила сорока Якова… что это, право, отец Алексей? Даже обидно: мы самого лучшего надеемся, а вы нам шиш под нос, — вступился хозяин, городничий Дунаев.
Жена его была именинница. На именинную кулебяку собрались таганрогские чиновники и толковали о предстоящих наградах по случаю приезда государева.
— За здравие его императорского величества! — провозгласил хозяин, вставая, торжественно.
— Ура! Ура!
Пили сантуринское, пили цимлянское и так нагрузились, что городничий затянул было свою любимую песенку:
Тщетны Россам все препоны,
и свел нечаянно на «барыню-сударыню». Тут гости окружили хозяина, подняли его на руки и стали качать. А о. протопоп, несмотря на почтенную наружность и белую бороду, собрался плясать, уже поднял рясу, но споткнулся, упал на колени к полицеймейстеру и стал целовать его с нежностью.
— Васенька, а Васенька, почему тебя Абсентовым звать? Absens по-латыни речется отсутствующий: у нас-де в городе столь нарочитый порядок, что полицеймейстер якобы отсутствующий, так что ли, а?..
Но язык у него заплелся; он обвел всех мутным взором и воскликнул опять с таким зловещим видом, что стало жутко:
— А все-таки будет вам шиш под нос!
«Почтеннейший братец, — писал в эти дни председатель таганрогского коммерческого суда Федор Романович Мартос, — государь изволил к нам пожаловать 13 числа сего сентября. Редкий день проходит, чтобы не было приказания быть в башмаках и под пудрою, от чего я так устал, что едва держусь на ногах. Говорят, его величеству в Таганроге все очень нравится, и он располагает пробыть здесь всю зиму, а может быть, и долее. Учреждена экстра-почта; фонари поставлены по Московской и Греческой, 63 фонаря — настоящая иллюминация. Вчерашнего дня приехал генерал Клейнмихель, а скоро будет и граф Аракчеев. Что из всего этого выйдет, единому Богу известно. Однако столь неожиданное посещение высоких особ всех нас куражит».
Мартосов дом был окнами в окна с домом бывшего городничего Папкова, на Московской улице, рядом с Крепостною площадью, где жил государь. Хотя Федор Романович запретил домашним выглядывать в окна, но Ульяна Андреевна, госпожа Мартосова, была так любопытна, что не могла утерпеть, взбиралась на чердак, к слуховому окну, и поглядывала в подзорную трубку. По случаю теплой погоды окна дворца открыты были настежь, и можно было видеть, что делается там. Государь хлопотал, устраивая императрицыны комнаты. Сам откупоривал ящики с посудою, вынимал фарфор и хрусталь из соломы, чтобы не разбилось что, не попортилось; расставлял мебель: велит поставить и отойдет, посмотрит, хорошо ли, уютно ли; сам гвозди вбивал для зеркал и картин, шторы навешивал.
— Взлезет, бывало, на лесенку, гвозди держит в зубках, да молоточком в стену тук-тук, как простой обойщик, — рассказывала впоследствии Ульяна Андреевна, — и такое у него личико доброе, такое ласковое, что я без слез глядеть не могла. Сущий ангел!
— Мы его иначе не называли, как ангелом, — вспоминали другие таганрогские жители: — аккуратно, от семи до девяти утра, ходил пешком по городу, в лейб-гусарском сюртуке, гусарских сапогах и походной фуражке, а в первом часу изволил ездить верхом в кавалергардском мундире и шляпе с плюмажем, и редко прогулка сия не была ознаменована какою-нибудь помощью бедному семейству, им самим отысканному, или каким-нибудь иным благодеянием; только о том и думал, как бы сделать добро кому, обласкать да обрадовать.
Вспоминали о том, как во время этих прогулок государь любил вступать в беседу с простыми людьми — солдатами, матросами, крестьянами и даже с теми нищими странниками, что ходят по большим дорогам, на построение церквей собирают. Особенно один из них понравился ему, и он долго с ним наедине беседовал; бродяга бездомный, беспаспортный, родства не помнящий, по имени Федор Кузьмич.
Таганрог — уездный город на берегу Азовского моря; на западе — Миусский лиман, на востоке — Донецкое гирло. Город — на мысу, с трех сторон — море, и в конце почти каждой улицы оно голубеет, зеленеет, как стекло бутылки, мутно-пыльное.
Невеселый городишка: пустыри-площади, товарные склады, пакгаузы и рассыпанные, как шашечки, низенькие, точно приплюснутые, домики с облупленною штукатуркою и вечно закрытыми ставнями; а кругом степь — тридцать лет скачи, никуда не доскачешь.
Но государю все это нравилось, как в том счастливом сне, который снился ему в начале путешествия: та же осень весенняя; та же комета, его неразлучная спутница, сиявшая каждую ночь здесь, на ясном небе юга, еще лучезарнее; и в ее падении стремительном — тот же зов таинственный, надежда бесконечная.
23 сентября он выехал встречать императрицу Елизавету Алексеевну на первую от Таганрога почтовую станцию — Коровий Брод, пересел к ней в дормез и прибыл в город в 7 часов вечера. Отслушав молебен в Греческой церкви, их величество отбыли во дворец.
Дворец — простенький, каменный, с желтым фасадом и зеленою крышею, одноэтажный, напоминавший Подгородную усадьбу средней руки помещика. Из окон, выходящих на двор и садик, видно море, а из тех, что на улицу, — пустынная площадь и земляные валы старой Петровской крепости.
Дом разделялся на две половины большим сквозным залом — приемною или столовою. Направо — покои государевы, две комнатки; одна, побольше, угловая — кабинет-спальня; другая, маленькая, полукруглая, в одно окно, — уборная; за нею — темный коридор — закута для камердинера и лесенка вниз, в подвальную гардеробную. Налево — покои императрицы — восемь комнаток, тоже маленьких, но немного получше убранных. Везде потолки низенькие, небольшие окошечки и огромные печи изразцовые, как в домах купеческих.
— Вам нравится, Lise, в самом деле, нравится? — спрашивал государь, показывая комнаты. — Я ведь все это сам устраивал и так боялся, что вам не понравится…
— Как хорошо, Господи, как хорошо! — восхищалась она. — А эта спальня — точь в точь маменькина красная комната…
По каждой мелочи видела, как он заботился о ней: вот любимый диван ее из кабинета царскосельского; на стене старинные ландшафты родимых холмов Карлсруйских и Баденских, — она уже давно хотела их выписать; а на полочке — книги: мемуары Жанлис, Вальтер Скотт, Пушкин, — те самые, которые она собиралась читать.
— А вот и он, он! Где вы его отыскали? Я думала, совсем пропал, — засмеялась она и захлопала в ладоши, как маленькая девочка.
Это был пастушок фарфоровый — столовые часики незапамятно-давние, детские, — подарок матери; лет тридцать назад ручка у него сломалась; вот и теперь сломана, а часики все тикают да тикают.
— Как хорошо, Господи, как хорошо! — повторяла, опускаясь на диван и закрывая глаза с блаженной улыбкой.
К тишине прислушалась:
— А это что?
— Море: в гавани мелко, а дальше глубоко, и там настоящий прибой. Вот увидите, как хорошо спится под этот шум.
Он сидел рядом с нею и целовал ее руки.
— Ну, вот мы и вместе, мой друг, вместе одни, как я обещал вам, помните?
— Не говорите, не надо…
— Отчего не надо?
Не ответила, но он понял, что она еще боится, не верит счастью своему.
В ту ночь уснула так сладко, как не спала уже многие годы; только от тишины просыпалась — и засыпала опять еще слаще, убаюканная шумом волн, как колыбельною песенкой.
Так была больна при выезде из Царского, что доехать живой не надеялась, а тут, с первых же дней по приезде, стала вдруг оживать, расцветать, и доктора глазам своим не верили, глядя на это исцеление чудесное.