поляне и по опушке леса.
Тихон долго ходил по рядам, прислушиваясь к тому, что говорили в отдельных кучках. Ему казалось, что все сходят с ума.
Мужик говорил мужику:
– Само царство небесное в рот валится, а ты откладываешь: ребятки-де малые, жена молода, разориться не хочется. А ты, душа, много ли имеешь при них? Разве мешок да горшок, а третье – лапти на ногах. Баба, и та в огонь просится. А ты – мужик, да глупее бабы. Ну, детей переженишь и жену утешишь. А потом что? Не гроб ли? Гореть не гореть, все одно умереть!
Инок убеждал инока:
– Какое-де покаянье – десять лет эпитимья! Где-то поститься да молиться? А то, как в огонь, так и покаяние все – ни трудись, ни постись, да часом в рай вселись: все-то грехи очистит огонь. Как уж сгорел, ото всего ушел!
Дед звал деда:
– Полно уже, голубок, жить. Репа-де брюхо проела. Пора на тот свет, хоть бы в малые мученики!
Парнишки играли с девчонками:
– Пойдем в огонь! На том свете рубахи будут золотые, сапоги красные, орехов и меду, и яблок довольно.
– Добро и младенцы сгорят, – благословляли старцы, – да не согрешат, выросши, да не брачатся и не родятся, но лучше чистота да не растлится!
Рассказывали о прежних великих гарях. В скиту Палеостровском, где со старцем Игнатием сожглось 2.700 человек, было видение: когда загорелась церковь – после большого дыму, из самой главы церковной, изшел о. Игнатий со крестом, а за ним прочие старцы и народа множество, все в белых одеждах, в великой славе и светлости, рядами шли на небо и, прошедши небесные двери, сокрылись.
А на Пудожском погосте, где сгорело душ 1.920, ночью караульные солдаты видели спустившийся с неба столп светлый, цветами разными цветущий, подобно радуге; и с высоты столпа сошли три мужа в ризах, сиявших как солнце, и ходили около огнища по-солонь; один благословлял крестом, другой кропил водой, третий кадил фимиамом, и все трое пели тихим гласом; и так обойдя трикраты, опять вошли в столп и поднялись на небо. После того многие видели в кануны Вселенских суббот в ночи на том же месте горящие свечи и слышали пение неизреченное.
А мужику в Поморье было иное видение. Огневицей лежал он без памяти и увидел колесо вертящееся, огненное, и в том колесе человеков мучимых и вопиющих: се место не хотевших самосгореть, но во ослабе живущих и Антихристу работающих; иди и проповеждь во всю землю, да все погорят! – Уканула же ему капля на губу от колеса. Мужик проснулся, а губа сгнила. И проповедал людям: добро-де гореть, а се-де мне знаменье на губе покойники сделали, кои не хотели гореть.
Кликея кликуша, сидя на траве, пела стих о жене Аллилуевой.
Когда жиды, посланные Иродом, искали убить младенца Христа, жена Аллилуева укрыла Его, а свое собственное дитя бросила в печь.
Как возговорит ей Христос, Царь Небесный:
Ох ты гой еси, Аллилуева жена милосерда,
Ты скажи Мою волю всем Моим людям,
Всем православным христианам,
Чтобы ради Меня они в огонь кидались
И кидали бы туда младенцев безгрешных.
Но кое-где уже слышались голоса против самосожжения:
– Батюшки миленькие, – умолял о. Мисаил, – добро ревновать по Боге, да знать меру! Самовольно-мученичество не угодно Богу. Един путь Христов: не взятым утекать, взятым же терпеть, а самим не наскакивать. Отдохните от ужаса, бедные!
И неистовый о. Трифилий соглашался с кротким о. Мисаилом.
– Не полено есть, чтоб ни за что гореть! Ужли же, собравшись, яко свиньи в хлеве, запалитесь?
– Бессловесие глубокое! – брезгливо пожимал плечами о. Иерофей.
Мать Голендуха, которая уже горела раз, да не сгорела – вытащили и водой отлили, – устрашала всех рассказами о том, как тела в огне пряжатся и корчатся, голова с ногами аки вервью скручиваются, а кровь кипит и пенится, точно в горшке варево. Как, после гари, тела лежат, в толстоту велику раздувшись и огнем упекшись, мясом жареным пахнут; иныя же целы, а за что ни потянешь, то и оторвется. Псы ходят, рыла зачернивши, печеных тех мяс жрут, окаянные. На пожарище смрад тяжкий исходит долгое время, так что невозможно никому пройти, не заткнувши носа. А во время самой гари, вверху пламени, видели однажды двух бесов черных, наподобие эфиопов, с нетопырьими крыльями, ликующих и плещущих руками, и вопиющих; наши, наши есте! И многие годы на месте том каждую ночь слышались гласы плачевные: ох, погибли! ох, погибли!
Наконец, противники самосожжения приступили к старцу Корнилию:
– Почто сам не сгорел? Когда это добро, вам бы, учителям, наперед! А то послушников бедных в огонь пихаете, животишек ради отморных себе на разживу. Все-то вы таковы, саможжения учители; хорошо, хорошо, да иным, а не вам. Бога побойтесь, довольно прижгли, хоть останки помилуйте!
Тогда, по знаку старца, выступил парень Кирюха, лютый зажигатель. Помахивая топором, крикнул он зычным голосом:
– Кто гореть не хочет добром, выходи с топором – будем биться. Кто кого зарубит, тот и прав будет. Меня убьет – неугодно-де Богу сожжение, а я убью – зажигайся!
Никто не принял вызова, и за Кирюхой осталась победа.
Старец Корнилий вышел вперед и сказал:
– Хотящие гореть-стань одесную, не хотящие-ошую!
Толпа разделилась. Одна половина окружила старца; другая отошла в сторону. Самосожженцев оказалось душ восемьдесят, не желавших гореть – около ста.
Старец осенил насмертников крестным знаменем и, подняв глаза к небу, произнес торжественно:
– Тебя ради. Господи, и за веру Твою, и за любовь Сына Божия Единородного умираем. Не щадим себя сами, души за Тя полагаем, да не нарушим своего крещения, принимаем второе крещение огненное, сожигаемся. Антихриста ненавидя. Умираем за любовь Твою пречистую!
– Гори, гори! Зажигайся! – опять заревела толпа неистовым ревом.
Тихону казалось, что, если он останется дольше в этой безумной толпе, то сам сойдет с ума.
Он убежал в лес. Бежал до тех пор, пока не смолкли крики. Узкая тропинка привела его к знакомой лужайке, поросшей высокими травами и окруженной дремучими елями, где некогда молился он сырой земле-матери. На темных верхушках гасло вечернее солнце. По небу плыли золотые тучки. Чаща дышала смолистою свежестью. Тишина была бесконечная.
Он лег ничком на землю, зарылся в траву и опять, как тогда, у Круглого озера, целовал землю, молился земле, как будто знал, что только земля может спасти его от огненного бреда красной смерти:
Чудная Царица Богородица,
Вдруг почувствовал, что кто-то положил ему руку на плечо – обернулся и увидел Софью.
Она склонилась над ним и смотрела в лицо его молча, пристально.
Он тоже молчал, глядя на нее снизу, так что лицо девушки, под черным скитским платком в роспуск, выделялось четко на золотистой лазури неба, как лик святой на золоте иконы. Бледною ровною матовой бледностью, с губами алыми и свежими, как полураскрытый цветок, с глазами детскими и темными, как омут – лицо это было так прекрасно, что дух у него захватило, точно от внезапного испуга.
– Вот ты где, братец! – проговорила, наконец, Софья. – А старец-то ищет везде, ума не приложит, куда пропал. Ну, вставай же, пойдем, пойдем скорее!
Она была вся торопливая и радостная, словно праздничная.
– Нет, Софья, – произнес он спокойно и твердо. – Не пойду я больше туда. Полно, будет с меня. Насмотрелся, наслушался. Уйду, совсем уйду из обители…
– И гореть не будешь?
– Не буду.
– Без меня уйдешь?
Он взглянул на нее с мольбою.
– Софьюшка, голубушка! Не слушай безумных. Не надо гореть, – нет на то воли Господней! Грех великий, искушение бесовское! Уйдем вместе, родная!..
Она склонилась к нему еще ниже, с лукавой и нежной улыбкою, приблизила к его лицу лицо свое, уста к устам, так что он почувствовал ее горячее дыхание.
– Не уйдешь никуда! – прошептала страстным шепотом. – Не пущу тебя, миленький!..
И вдруг охватила голову его обеими руками, и губы их слились.
– Что ты, что ты, сестрица? Разве можно? Увидят…
– Пусть видят! Все можно, все очистит огонь. Только скажи, что хочешь гореть…
– Хочешь? – спросила она чуть слышным вздохом, прижимаясь к нему все крепче и крепче.
Без мысли, без силы, без воли, ответил он таким же вздохом:
– Хочу!
На темных елях последний луч солнца погас, и золотые тучки посерели, как пепел. Воздух дохнул благовонною влажностью. Лес приосенил их дремучею тенью. Земля укрыла высокими травами.
А ему казалось, что лес и трава, и земля, и воздух, и небо – все горит огнем последнего пожара, которым должен истребиться мир – огнем красной смерти. Но он уже не боялся и верил, что краше Солнца Красная Смерть.
IV
Скит опустел. Иноки разбежались из него, как муравьи из разоренного муравейника.
Самосожженцы собрались в часовню, стоявшую в стороне от скита, на высоком холме, так что приближение команды не могли не заметить издали.
Это был сруб из очень ветхого сухого леса, построенный так, чтоб из него нельзя было во время гари «выкинуться». Окна – как щели. Двери – такие узкие, что едва мог войти в них один человек. Крыльцо и лестницу сломали. К дверям прикрепили щиты для запора. На окна опустили слеги и запуски – все из толстых бревен. Потом стали поджогу прилаживать: набросали кудель, солому, пеньку, смолье, бересту; стены обмазали дегтем; в особых деревянных желобах, обнимавших строение, насыпали пороху, а несколько фунтов оставили про запас, чтобы в последнюю минуту рассыпать по полу дорожками. На крышу поставили двух караульных, которые должны были, сменяясь, днем и ночью сторожить, не идут ли гонители.
Работали радостно, словно готовились к празднику. Дети помогали взрослым. Взрослые становились, как дети. И все были веселы, точно пьяны. Веселее всех Петька Жизла. Он работал за пятерых. Высохшая рука его, с казенным клеймом, печатью Зверя, исцелялась, начинала двигаться.
Старец Корнилий бегал, сновал, как паук в паутине. В глазах его, таких светлых, что, казалось, они должны в темноте светиться, как зрачки у кошки – с тяжелым и ласковым взглядом, были странные чары: на кого эти глаза смотрели, тот становился без воли и творил волю старца во всем.
– Ну-ка, дружнее, ребятушки! – шутил он с насмертниками. – Я старик-кряжик, а вы детки-подгнедки: взъедем прямо на небо, что Илья пророк на колеснице огненной!
Когда все было готово, стали запираться. Окна, кроме одного, самого узкого, и входные двери забили наглухо. Все слушали в молчании удары молотка: казалось, что над ними, живыми, заколачивают крышку гроба.
Только Иванушка-дурачок пел свою вечную песенку:
Древян гроб сосновен
Ради меня строен.
Буду в нем лежати,
Трубна гласа ждати.
Желавшим исповедаться старец говорил:
– Полно-ка, детушки! Чего-де вам каяться? Вы теперь, как ангелы Божьи, и паче ангелов