коптили высокие своды
И сыпали пепел в стаканы пивные.
Непризнанный гений попыхивал трубкой
И все улыбался улыбкою хамской,
И жадно следил за какою-то хрупкой,
Какою-то желтой богиней сиамской.
Поэты, бродяги, восточные принцы
В чалмах и тюрбанах, с осанкою гордой,
Какие-то типы, полуаргентинцы,
Полусутенеры с оливковой мордой,
И весь этот пестрый, чужой муравейник
Сосал свое кофе, гудел, наслаждался.
И только гарсон, проносивший кофейник,
Какой-то улыбкой кривой улыбался, —
Затем что, отведавши всех философий,
Давно для себя не считал он проблемой
Ни то, что они принимали за кофий,
Ни то, что они называли богемой.
Ave slave
[73]
Не углем краснится домик,
А совсем от пирожков.
Микаэлевич Душков.
На печи его супружка
Вяжет белый парусин.
А вокруг сидит Ванюшка,
Их законный сукин сын.
Вдруг приходят все крестьяне
И приносят чернозем,
И садятся на диване
Перед ласковым огнем.
После вежливой попойки
Отправляется на тройке
И везде мелькают гривы
Темно-карих жеребков,
И плакучие мотивы
Их веселых ямщиков.
О, славянские натуры…
Их медведевские шкуры,
Их особенную стать.
Что славянский молодец,
Чтоб зарезать наконец!
Подражание Игорю Северянину
Не старайся постигнуть. Не отгадывай мысли.
Мысль витает в пространствах, но не может осесть.
Ананасы в шампанском окончательно скисли,
А в таком состоянье их немыслимо есть.
Надо взять и откинуть, и отбросить желанья,
И понять неизбежность и событий и лет,
Ибо именно горьки ананасы изгнанья,
Когда есть ананасы, а шампанского нет.
Что ж из этой поэзы, господа, вытекает?
Ананас уже выжат, а идея проста:
Из шампанского в лужу — это в жизни бывает,
А из лужи обратно — парадокс и мечта!..
Артистка читала отрывок из Блока,
И левою грудью дышала уныло.
В глазах у артистки была поволока,
А платье на ней прошлогоднее было.
Потом выступал балалаечник Костя
В роскошных штанинах из черного плиса
И адски разделал «Индийского гостя»,
А «Вниз да по речке» исполнил для биса.
Потом появились бояре в кафтанах;
И хор их про Стеньку пропел, и утешил.
И это звучало тем более странно,
Что именно Стенька бояр-то и вешал.
Потом были танцы с холодным буфетом.
И вальс в облаках голубого батиста.
И женщина-бас перед самым рассветом
Рыдала в пиджак исполнителя Листа.
И что-то в тумане дрожало, рябило,
И хором бояре гудели на сцене…
И было приятно, что все это было
Не где-то в Торжке, а в Париже, на Сене.
Подражание Беранже
Не знаю как, но, вероятно, чудом
И ты, мой фрак, в изгнание попал.
Я помню день, мы вырвались Оттуда,
Нас ветр морской неистово трепал.
Но в добрый час на берега Босфора
Выходим мы, молчание храня.
Как дни летят… Как все минует скоро…
— Мой старый фрак, не покидай меня.
Шумел Стамбул. Куреньями насыщен,
Здесь был иной, какой-то чуждый мир.
Я обменять хотел тебя, дружище,
На белый хлеб и на прозрачный сыр.
Но турки только фесками качнули,
Покроя твоего не оценя.
В закатном солнце тополи тонули…
— Мой старый фрак, не покидай меня.
Я помню, как настойчивей и ближе
Отчаянье подкрадывалось вдруг.
И мы одни, одни во всем Париже.
Еще быстрее суживался круг.
Вот-вот судьба своей придавит крышкой.
А тут весна… фиалки… блеск огня.
И я шептал, неся тебя под мышкой:
— Мой старый фрак, не покидай меня.
Но счастье… ты — нечаянность созвучий
В упорной, непослушливой строфе!
Не знаю, счастье, чудо или случай,
Но вот, гарсон в изысканном кафе,
Во фраке, между тесными столами,
Скольжу, хрустальными бокалами звеня.
Гарсон, сюда! Гарсон, шартрезу даме!
— Мой верный фрак, не покидай меня.
А ночью, вынув номер из петлицы
И возвратясь, измученный, домой,
Я вспоминаю темные ресницы
И старый вальс… И призрак над Невой.
Ты помнишь, как, на отворот атласный
Волну кудрей тяжелых уроня,
Она, бледнея, повторяла страстно:
— Мой милый друг, не покидай меня.
Бегут, бегут стремительные годы.
Сплетаются с действительностью сны.
И скоро оба выйдем мы из моды,
И скоро оба станем не нужны.
Уже иные шествия я внемлю.
Но в час, когда, лопатами звеня,
В чужой земле меня опустят в землю…
— Мой старый фрак, не покидай меня.
Шли поезда по Казанской дороге
Прошлое. Бывшее. Тень на пороге.
Бедного сердца комок.
Шли поезда по Казанской дороге…
Таял над лесом дымок.
Летнее солнце клонилось к закату.
Горечь полыни, душистую мяту,
Странную свежесть берез.
Где-то над миром, над тайным пределом,
Кротко сияла звезда.
Где-то какие-то барышни в белом
Вышли встречать поезда.
Не было? Было? А тень на пороге.
Смех раздается, зловещ:
— Шли поезда по Казанской дороге…
Экая важная вещь!
Бабье лето
Нет даже слова такого
В толстых чужих словарях.
Русское лето в России.
Запахи пыльной травы.
Темной, густой синевы.
Эх, если б узкоколейка
Шла из Парижа в Елец…
Amo — Аmare
[74]
Довольно описывать северный снег
И петь петербургскую вьюгу…
Пора возвратиться к источнику нег,
К навеки блаженному югу.
Там первая молодость буйно прошла,
Звеня, как цыганка запястьем.
И первые слезы любовь пролила
Над быстро изведанным счастьем.
Кипит, не смолкая, работа в порту.
Скрипят корабельные цепи.
Безумные ласточки, взяв высоту,
Летят в молдаванские степи.
Играет шарманка. Цыганка поет,
Очей расточая сиянье.
А город лиловой сиренью цветет,
Как в первые дни мирозданья.
Забыть ли весну голубую твою,
Бегущие к морю ступени,
И Дюка, который поставил скамью
Под куст этой самой сирени?..
Забыть ли счастливейших дней ореол,
Когда мы спрягали в угаре
Единственный в мире латинский глагол —
Аmare, amare, amare?!
И боги нам сами сплетали венец,
И звезды светили нам ярко,
И пел о любви итальянский певец,
Которого звали Самарко.
…Приходит волна, и уходит волна.
А сердце все медленней бьется.
И чует, и знает, что эта весна
Уже никогда не вернется.
Что ветер, который пришел из пустынь,
Сердца приучая к смиренью,
Не только развеял сирень и латынь,
Но молодость вместе с сиренью.
Огонек горит, мигая…
Надо все преодолеть.
Даже возраст, дорогая.
Лишь бы только нас несло
Нескончаемым потоком.
Сколько раз, свои сердца
Не спасая от контузий,
Мы шатались без конца
По республикам иллюзий.
Сколько тягостных колец
Все затягивалось туже!
А глядишь… назавтра — хуже.
«Возвращается ветер…»
Возвращается ветер на круги своя.
Не шумят возмущенные воды.
Повторяется все, дорогая моя,
Повинуясь законам природы.
Расцветает сирень, чтоб осыпать свой цвет.
Гибнет плод, красотой отягченный.
И любимой — поэт посвящает сонет,
Уже трижды другим посвященный.
Все есть отблеск и свет. Все есть отзвук и звук.
И, внимая речам якобинца,
Я предчувствую, как его собственный внук
Возжелает наследного принца.
Ибо все на земле, дорогая моя,
Происходит, как сказано в песне:
Возвращается ветер на круги своя,
Возвращается, дьявол! хоть тресни.
Всеволод Ник. Иванов
Ампир
Когда обманутый философами мир,
Тоскуя по богам, создал Наполеона,
Средь шатких ступеней недедовского трона
Взошел, как белый крин, изысканный Ампир.
Отзвучье слабое Гомера грубых лир,
Кинжал Гармодия, кирпичная колонна,
Из лавров Корсики сплетенная корона,
И Консул-Генерал, развенчанный кумир…
Верны далекому, задумчивые девы
На пестрых кошельках вторят венков напевы,
В цветистом бисере живет еще Давид[75].
Но вместо Греции, Парижа и Ваграма
Под ветром Скифии дрожит ночная рама,
И тусклая свеча как золото горит.
Царь Федор
На утре в сумерках седы святые главы;
С востока вuшневым окрасил их мороз.
В сиреневых снегах, рассевшись, лает пес,
Царь с свитою идет к обедне величаво.
Царица статная в мехах, парче, как пава;
Царь посох занесет то прямо, то в обнос.
Смешливы девушки, и шелк их длинных кос
От инея блестит, как бобр пушистый, право.
Поп служит истово, обрядово, как встарь.
Горят огни лампад. Великий Государь,
На звоннице резной побрякав, уморился.
Изволит он глядеть, как за Москвой-рекой,
Над стенами Кремля, над домиков толпой
Павлиний хвост восхода распустился.
Канту
Когда клубами туч сияет высота
И медленно плывет полями воздух синий,
Безмерным чертежом раскинулась пустыня,
Где скрещенных дорог промчались два креста.
Пестреющих полей печалью налита,
Струится сеть определенных линий,
Покамест вдалеке горы немой твердыней
Не ограничена пространства пустота.
Бредет, затерянный, цветочным рубежом,
Как все — охваченный могучим чертежом,
И медленно растет в его душе Химера:
— Ему принадлежит великий циркуль тот,
Который плоскостям ведет железный счет,
И с Разумом его согласна эта Мера.
Александр
В Париже пел веселый Беранжер,
Дел славных русских горестный свидетель,
Что смерть и кровь — казачья добродетель,
Калмыцкий крик — для россиян пример.
Но мудрые слова мадам де-Крюденер[76]
Царя спасали от сомненья петель.
Он знал, что пушками в Антихриста он метил[77],
В того, чей рост был мал и чей сюртук был сер.
Вот почему на нем мундир зелено-красный,
Лосины, шпага, шарф, а синий взор прекрасный
Цветет божественно, как в полдень небосклон.
Гремят орудия. Каре блестят штыками.
Кустом разрывы бомб. И двигает полками
Во имя Божие властительный масон[78].
Меня со всех сторон объял угрюмый быт,
Витающих теней угрюмая порода,
Хоть в поле за окном январская погода
Румяным серебром и яхонтом горит.
Изба затеряна, как некий малый скит
Под звонким куполом пустого небосвода,
И в ней одной — цветок в средине огорода,
Огонь, священный пляс, на алтаре блестит.
Он согревает нас, он кормит, и в парах,
Внушая простецам любовь, тепло и страх,
Острит Святой Отец Всевидящее Око[79].
Кишит вокруг семья — дед, внуки, дочки. Род.
Так под шатром избы криница жизни бьет,
И я гляжу в нее, взволнованный глубоко.
Арсений Несмелов
В ломбарде
В ломбарде старого ростовщика,
Нажившего почет и миллионы,
Оповестили стуком молотка
Момент открытия аукциона.
Чего здесь нет! Чего рука нужды
Не собрала на этих полках пыльных,
От генеральской Анненской звезды
До риз с икон и крестиков крестильных.
Былая жизнь, увы, осуждена
В осколках быта, потерявших имя…
Поблескивают тускло ордена,
И в запыленной связке их — Владимир.
Дворянства знак. Рукой ростовщика
Он брошен на лоток аукциона,
Кусок металла в два золотника,
Тень прошлого и — тема фельетона.
Потрескалась багряная эмаль —
След времени, его непостоянство.
Твоих отличий никому не жаль,
Бездарное, последнее дворянство.
Но как среди купеческих судов
Надменен тонкий очерк миноносца, —
Среди тупых чиновничьих крестов
Белеет грозный крест Победоносца.
Простой рисунок… Вспоминаешь кручи
Фортов, бросавших огненную сталь,
Бетон, звеневший в вихре пуль певучих,
И юношу, поднявшего клинок
Над пропастью бетонного колодца,
И белый — окровавленный платок
На сабле коменданта — враг сдается!
Георгий, он — в руках ростовщика!
Но не залить зарю лавиной мрака,
Не осквернит негодная рука
Его неоскверняемого знака.
Пусть пошлости неодолимой клев
Швыряет нас в трясучий жизни кузов, —
Твой знак носил прекрасный Гумилев,
И первым кавалером был Кутузов!
Ты гордость юных — доблесть и мятеж,
Ты гимн победы под удары пушек.
Среди тупых чиновничьих утех
Ты — браунинг, забытый меж игрушек.
Не алчность, робость чувствую в глазах
Тех, кто к тебе протягивает руки,
И ухожу… И сердце все в слезах
От злобы, одиночества и муки.
На водоразделе
[80]
Воет одинокая волчиха
На мерцанье нашего костра.
Серая, не сетуй, замолчи-ка,
Мы пробудем только до утра.
Мы бежим, отбитые от стаи,
Горечь пьем из полного ковша,
Злая, беспощадная душа.
Всходит месяц колдовской иконой, —
Вне пощады мы и вне закона, —
Злую силу дарят нам враги.
Ненавидеть нам не разучиться,
Воет одинокая волчица,
Слушает волчицу часовой.
Тошно сердцу от звериных жалоб,
Неизбывен горечи родник…
Не волчиха, родина, пожалуй,
Плачет о детенышах своих.
Пять рукопожатий
Ты пришел ко мне проститься. Обнял.
Заглянул в глаза, сказал: «Пора!»
В наше время в возрасте подобном
Ехали кадеты в юнкера.
Но не в Константиновское, милый,
Тысячами простирает мили
До лесов Канады, до полян
В тех лесах, до города большого,
Где — окончен университет! —
Потеряем мальчика родного
В иностранце двадцати трех лет
Кто осудит? Вологдам и Бийскам
Верность сердца стоит ли хранить?..
Даже думать станешь по-английски,
Мы — не то! Куда б ни выгружала
Буря волчью костромскую рать, —
Все же нас и Дурову, пожалуй,
В англичан не выдрессировать.
Пять рукопожатий за неделю,
Разлетится столько юных стай!..
…Мы — умрем, а молодняк поделят —
Франция, Америка, Китай.
Удушье смрада в памяти не смыл
Веселый запах выпавшего снега,
По улице тянулись две тесьмы,
Две колеи: проехала телега.
И из нее окоченевших рук,
Обглоданных — несъеденными — псами,
Тянулись сучья… Мыкался вокруг
Мужик с обледенелыми усами.
Американец поглядел в упор:
У мужика, под латаным тулупом,
Топорщился и