людям что-то жалобно пою.
Звенят, гудят джаз-баны,
И злые обезьяны
Мне скалят искалеченные рты.
Зову их в океаны
И сыплю им в шампанское цветы.
А когда настанет утро, я бреду бульваром сонным,
Где в испуге даже дети убегают от меня.
Я усталый старый клоун, я машу мечом картонным,
И в лучах моей короны умирает светоч дня.
Звенят, гудят джаз-баны,
Танцуют обезьяны
И бешено встречают Рождество,
Заснул у фортепиано
Под этот дикий гул и торжество.
На башне бьют куранты,
Уходят музыканты,
И елка догорает до конца.
Лакеи тушат свечи,
Давно замолкли речи,
И я уж не могу поднять лица.
И тогда с потухшей елки тихо спрыгнул желтый Ангел
И сказал: «Маэстро, бедный, Вы устали, Вы больны.
Говорят, что Вы в притонах по ночам поете танго,
Даже в нашем добром небе были все удивлены».
И, закрыв лицо руками, я внимал жестокой речи,
Утирая фраком слезы, слезы боли и стыда.
А высоко — в синем небе догорали Божьи свечи
И печальный желтый Ангел тихо таял без следа.
1934
Париж
«Dancing girl»[84]
I. «Это бред. Это сон. Это снится…»
Это бред. Это сон. Это снится…
Это Юности Белая Птица,
Вы в гимназии. Церковь. Суббота.
Хор так звонко-весенне поет…
Вы уже влюблены, и кого-то
Ваше сердце взволнованно ждет.
И когда золотые лампады
Кто-то гасит усталой рукой,
От высокой церковной ограды
И весной и любовью волнуем,
Ваши руки холодные жмет.
О как сладко отдать поцелуям
Свой застенчивый девичий рот.
А потом — у разлапистой ели,
Убежав с бокового крыльца,
С ним качаться в саду на качели
Без конца, без конца, без конца…
Это бред… Это сон… Это снится…
Это лучшая в книге страница,
Начинавшая жизни роман.
II. «Дни бегут все быстрей и короче…»
Дни бегут все быстрей и короче,
И уже в кабаках пятый год
С иностранцами целые ночи
Беспокойные жадные руки
И насмешка презрительных губ,
А оркестром раздавлены — звуки
Выползают, как змеи из труб…
В барабан свое сердце засунуть!..
Пусть его растерзает фокстрот!..
О как бешено хочется плюнуть
В этот нагло смеющийся рот!..
С деревянною маской лица,
Вы качаетесь в ритме соседа
Без конца, без конца, без конца…
Это бред. Это сон. Это снится,
Это Вам подменили страницы
1937
Yang-Tze-Kiang
Великая Голубая Река
Китай
Китай
Над Желтой рекою — незрячее белое небо…
Дрожат паруса — крылья ветром расстрелянных птиц,
И коршун летит… и, наверное, думает: «Где бы
Укрыться от этого зноя, от этой тоски без границ».
Да — этой тоски неживого былого Китая,
Тоски Императоров, Мертвых Династий и сил,
Уснувших Богов, и безлюдья от края до края,
Где дремлют века у подножий Великих Могил.
А в пустых городах, — закаленные в мудром Талмуде, —
Терпеливо торгуют евреи, снуют англичане спеша,
Итальянцы и немцы и разные белые люди —
Покорители Мира, купцы и ловцы барыша.
Но в расщелинах глаз, но в покорной улыбке Китая
Дремлют тихие змеи и молнии дальних зарниц,
И когда-нибудь грянет гроза, и застонет земля, сотрясая
Вековое безмолвье Великих Священных Гробниц.
1938
Шанхай
Вознесенный над желтой рекой полусонною,
Город — улей москитов, термитов и пчел,
Я судьбу его знаю, сквозь маску бетонную
Я ее, как раскрытую книгу, прочел.
Это Колосс Родосский на глиняном цоколе,
Это в зыбком болоте увязший кабан,
И великие ламы торжественно прокляли
Чужеземных богов его горький обман.
Победителей будут судить побежденные,
И замкнется возмездия круг роковой,
И об этом давно вопиют прокаженные,
Догнивая у ног его смрадной толпой.
Вот хохочут трамваи, топочут автобусы,
Голосят амбулансы, боясь умереть…
А в ночи фонарей раскаленные глобусы
Да назойливо хнычет китайская медь.
И бегут и бегут сумасшедшие роботы,
И рабы волокут в колесницах рабов,
Воют мамонты, взвив разъяренные хоботы,
Пожирая лебедками чрева судов.
А в больших ресторанах меню — как евангелия,
Повара — как епископы, джаза алтарь
И бесплотно скользящие женщины-ангелы —
В легковейные ткани одетая тварь.
Непорочные девы, зачавшие в дьяволе,
Прижимают к мужчинам усохшую грудь,
Извиваясь, взвиваясь, свиваясь и плавая,
Истекают блаженством последних минут.
А усталые тросы надорванных мускулов
Все влекут и влекут непомерную кладь…
И как будто все это знакомое, русское,
Что забыто давно и вернулось опять.
То ли это колодников гонят конвойные,
То ли это идут бечевой бурлаки…
А над ними и солнце такое же знойное,
На чужом языке — та же песня тоски!
Знаю: будет сметен этот город неоновый
С золотых плоскогорий идущей ордой,
Ибо Божеский, праведный суд Соломоновый
Нависает, как меч, над его головой.
19 сентября 1939
Шанхай
Михаил Кантор
«Не жди от утра просветленья…»
Не жди от утра просветленья,
Не жди от вечера забвенья,
Не жди от долгой ночи сна.
Не жди от молодости рвенья,
Не жди от старости смиренья —
Пей чашу горькую до дна.
Нас стерегут везде препоны,
Неумолимые законы
И непосильные труды.
Ни раболепные поклоны,
Ни чудотворные иконы
Не отвратят нас от беды.
Не верь словам, молитвам, думам,
Глуши вином, работой, шумом
Или в молчании угрюмом,
Как бедуин перед самумом,
Плащом накрывшись, гибель встреть.
«Мне с людьми не по дороге…»
Мне с людьми не по дороге
(Хоть признаться в том нельзя).
Волочу насилу ноги,
И крута моя стезя.
Память, спутник мой печальный,
Я ль, скажи, тебя призвал
Разделить со мной прощальный,
Иль без зова налетело
Тучей прошлое мое,
Как на стынущее тело
Налетает воронье?
«Как легко, уносясь в высоту…»
Как легко, уносясь в высоту
Розовеющей дымкой тумана,
Как легко позабыть на лету
Вековечный закон океана.
Охлаждаясь, не жалей
О бесплотности вчерашней:
Чем полет твой был бесстрашней,
Тем падение страшней.
Мелкой каплей, дрожащей от боли,
Ты уже на пороге иной,
Безымянной, но радостной доли.
«Так, не построив ничего…»
Так, не построив ничего —
Ни теоремы, ни лачуги,
Труд превративши в баловство
И промотав свои досуги,
Плетусь протоптанной тропой
И замечаю вдруг, что в чаще
Она теряется глухой,
Непроницаемой, грозящей.
«Каждый день в неведомые страны…»
Каждый день в неведомые страны
Медленно уходят корабли,
Забывая дикий шум земли.
О, я знаю (я ведь не мечтатель,
Что не царь заморский, а стяжатель
Снарядил суда в далекий путь.
Знаю, не к Аркадии блаженной
Не о чаше Грааля священной
Говорят матросы меж собой.
Так… но все же что-то обещает
Мне надрывный, трепетный гудок,
И потом слежу, как тает, тает
В бледном небе тоненький дымок.
«Непонятный пейзаж: это может быть море и дюны…»
Непонятный пейзаж: это может быть море и дюны,
Или просто зигзаги построенных наспех домов?
Непонятное время: кочуют за холмами гунны
Иль моторы несутся под рев безобразный гудков?
Стрелка компаса бьется, и кормчих растеряны взоры,
Исчезают светила, за тучами скрыться спеша.
Кто же друг и кто недруг? Рука не находит опоры,
И себя не находит в смятеньи всеобщем душа.
«Зачем, зачем сомнительным весам…»
Зачем, зачем сомнительным весам
Доверили мы спор, лишенный смысла?
Колеблется коварно коромысло
И мир вотще взывает к небесам.
Пылают, содрогаясь, города,
И смерть в полях снопы из трупов вяжет.
Бог правду видит, да не скоро скажет,
А может быть, не скажет никогда.
«Как и ты, я не знаю, какие нас ждут испытанья…»
Как и ты, я не знаю, какие нас ждут испытанья,
Как и ты, я блуждаю в тревожной, в отравленной тьме,
Только я не хочу ни советов, ни веры, ни знанья,
Замыкаюсь упрямо в своей добровольной тюрьме.
Жить осталось недолго — нам всем, да и нашей планете,
Право, стоит ли нам предаваться пустой ворожбе?
Поздно, поздно гадать. Что б теперь ни случилось на свете,
Не откроются райские двери ни мне, ни тебе.
«Ночь мучительная длится…»
Ночь мучительная длится
И не сходится со сном…
Что случилось, что творится
За бледнеющим окном?
Ускоряет свой полет,
Это ветер на рассвете
Песни дикие поет.
Все упрямей, все сердитей
Ставни, двери треплет он.
«Отворите! Отворите!
Поднимайтесь, что за сон?
Я несу вам рокот моря,
Шорох муромских лесов,
С азиатских плоскогорий
Топот вольных табунов…»
Выйду ль ветру, как бывало,
Широко подставить грудь
Иль забьюсь под одеяло,
Михаил Струве
«В конторе душной, где стекло…»
В конторе душной, где стекло
Табачной мглой заволокло,
Тебе какая снится ложь?
Зачем вздымаешь ты глаза:
Ужель ты думаешь, дружок,
Что взор, пройдя сквозь потолок
И перейдя за облака,
Увидит райские шелка?
Иль ты мечтаешь там найти
Венец — уставшему в пути?
И непрерывный вой планет,
И звездам тяжело идти
В потоке Млечного пути.
А это я сказал затем
Тебе, дружок, и прочим всем,
Что долго я смотрел — туда,
И заблудился навсегда,
И оттого, что горше нет
Той жизни, что живет поэт.
Париж
Деревьев чахлых два ряда,
Отмечены особой тайной
Порой бывают города.
Закапал дождь коротким скоком
Из малой тучи на Париж.
Что за беда? Кафе — под боком.
Стаканы с кофеем дымятся,
И в рюмках — золотой ликер.
А капли о стекло дробятся
А не о том, что век твой прожит
Что ж! Это старый мир, быть может,
Его последние года.
И мы, прошедшие по свету
Скитальцы стольких трудных лет,
Париж, мы понимаем это
И улыбаемся в ответ.
И свято чтим твои приметы:
Мороженщика в летний зной,
Каштаны на исходе лета,
Букеты ландышей весной.
* * *
Его законы соблюдая,
Мы образ городского рая
С собой в могилу унесем.
Из парижских стихотворений
Где серый дом до неба
И улиц узок ход,
Мотор — развозчик хлеба
Летит стремглав вперед.
Рокочет голос жесткий.
Он мерит перекрестки,
Разбрасывая грязь.
Полет толкнула твой,
Где школьница спешила
С котомкою домой.
И где толпа толкалась,
Где плыл за домом дом,
Там девочка осталась
Лежать под колесом.
Но совершилось дело,
И люди отошли.
И маленькое тело
Бесследно унесли.
И соблюден закон.
Струится запах винный,
И хлещет граммофон.
При свете фонарей.
Не все благополучно:
Стучатся у дверей.
В дешевое веселье,
В копеечную дурь,
Несется новоселье
На крыльях снежных бурь.
Приходит переплет,
Запишется на счет.
Январь в Париже
Январь в окрестностях Парижа,
Сырая утренняя тьма
Мне кажутся порою ближе,
Чем наша крепкая зима.
Заброшенные огороды,
Убор дождин на стеблях роз.
Полувесна, полумороз.
Внезапно к полдню присмирел,
И в клочьях желтого тумана
Мелькнули иглы белых стрел.
Тяжелых облаков покровы
Остановили вечный бег.
Валит на полустанок снег.
И запахом зимы и гари
Камин раскрытый задышал.
Но как откликнулась душа!
Я снова старыми глазами
На побелевший мир гляжу
И меж французскими словами
Знакомых слов не нахожу.
Переступает мой порог.
Ее заснеженная шубка,
Брусничный запах уст и щек.
И неожиданный и скорый
Из снежных звезд горит венец.
А за окошком у забора
Поет и плачет бубенец.
«День какой — нарядный и блестящий!..»
День какой — нарядный и блестящий!
Весь в цвету лежит веселый путь.
А душе встревоженной все чаще
Хочется подольше отдохнуть.
Но у неба я прошу немного:
Пусть приснится мне в его раю
Старая парижская дорога,
Все в цветущих липах авеню.
Только чтоб белел в конце дороги
Деревенский домик наш простой.
И чтоб ты сияла на пороге
Милою земною красотой.
Мать Мария
«Ввели босого и в рубахе…»
Ввели босого и в рубахе, —
Простертый на полу, во прахе,
Свой ангелоподобный чин.
Там, в прошлом, страстной воли скрежет:
Был нерадивый Иоанн.
Потом власы главы обрежут,
И облекут в иное платье,
И отрешат от прежних мук.
Вставай же инок, брат Игнатий,
Твою главу венчал клобук.
Новоначального помилуй
И отгони полночный страх,
Ты, чьей недремлющею силой
Вооружается монах.
А я стою перед иконой
И знаю, — скоро буду там
Босой идти, с свечой зажженной —
Пересекать затихший храм.
В рубаху белую одета…
О, внутренний мой человек.
Сейчас еще Елизавета,
А завтра буду — имя рек.
«Вольно вьется на рассвете ветер…»
Вольно вьется на рассвете ветер.
За стеклом плуги с сноповязалкой.
Сумрак. Римский дом. С ногою-палкой
Сторож бродит в бархатном берете.
На базар ослы везут капусту.
Солнце загорелось, в тучах рдея.
В сумрачных