пролетах Колизея
Одиноко, мертвенно и пусто.
Вольно вьется на рассвете ветер…
Хорошо быть странником бездомным,
Странником на этом Божьем свете,
Многозвучном, мудром и огромном.
«Закрутит вдруг средь незнакомых улиц…»
Закрутит вдруг средь незнакомых улиц,
Нездешним ветром душу полоснет…
Неужто ли к земле опять свернули
Воители небесные полет?
Вот океан не поглощает сушу
И в черной тьме фонарь горит, горит.
Ты вкладываешь даже в камень душу, —
Архангелы и ангелы, господства,
И серафимов пламеносный лик…
Что я могу?.. прими мое юродство,
Земли моей во мне звучащий крик.
Весна 1931
Ницца
«Устало дышит паровоз…»
Устало дышит паровоз,
Под крышей белый пар клубится,
И в легкий утренний мороз
Торопятся людские лица.
От города, где тихо спят
Соборы, площади и люди,
Веками был, веками будет.
Где зелена струя реки,
Где все в зеленоватом свете,
Где забрались на чердаки
Моей России милой дети,
И только одного мне жаль, —
Что сердце мира не вмещает.
Осень 1931
Безансон
«Охраняющий сев, не дремли…»
Охраняющий сев, не дремли,
Данный мне навсегда провожатый.
Средь Господней зеленой земли.
Не дремли, охраняющий сев,
Чтобы некто не сеял средь ночи
Плевел черных на пажити Отчей,
Охраняющий душу мою,
Здесь, на поле, я все лишь в начале,
Пот и кровь бороздам отдаю.
Серп Твой светлый тяжел и остер.
Ты спокоен, мой друг огнелицый.
В закрома собираешь пшеницу,
Вражьи плевелы только в костер.
7 августа 1934
«И в этот вольный, безразличный город…»
И в этот вольный, безразличный город
Сошла пристрастья и неволи тень,
И северных сияний пышный ворох,
И Соловецкий безрассветный день.
При всякой власти, при любых законах,
Палач ли в куртке кожаной придет
Или ревнитель колокольных звонов
Создаст такой же Соловецкий гнет.
Один тюрьму на острове поставил
Во имя равенства, придет другой
Во имя мертвых, отвлеченных правил
На грудь наступит тяжкою стопой.
Нет, ничего я здесь не выбирала,
Меня позвал Ты, как же мне молчать?
Любви Твоей вонзилось в сердце жало,
И на челе избрания печать.
22 июня 1937
«Я знаю, зажгутся костры…»
Я знаю, зажгутся костры
Спокойной рукою сестры,
А братья пойдут за дровами,
И даже добрейший из всех
Про путь мой, который лишь грех,
Недобрыми скажет словами.
Под песнопенье сестер,
Под сладостный звон колокольный,
На месте на Лобном, в Кремле,
Иль здесь, на чужой мне земле,
Везде, где есть люд богомольный.
От хвороста тянет дымок,
Огонь показался у ног,
И громче напев погребальный.
И мгла не мертва, не пуста,
И в ней начертанье креста —
«Парижские приму я Соловки…»
Парижские приму я Соловки,
Прообраз будущей полярной ночи.
Надменных укротителей кивки,
Гнушенье, сухость, мертвость и плевки —
Здесь, на свободе, о тюрьме пророчат.
При всякой власти отошлет канон
(Какой ни будь!) на этот мертвый остров,
Где в северном сияньи небосклон,
Где множество поруганных икон,
Где в кельях-тюрьмах хлеб дается черствый.
Повелевающий мне крест поднять,
Сама, в борьбу свободу претворяя,
О, взявши плуг, не поверну я вспять,
В любой стране, в любой тюрьме опять
На дар Твой кинусь, плача и взывая.
В любые кандалы пусть закуют,
Лишь был бы лик Твой ясен и раскован.
И Соловки приму я, как приют,
В котором Ангелы всегда поют, —
Мне каждый край Тобою обетован.
Чтоб только в человеческих руках
Твоя любовь живая не черствела,
Чтоб Твой огонь не вызвал рабий страх,
Чтоб в наших нищих и слепых сердцах
22 июня 1937
«Присмотришься — и сердце узнает…»
Присмотришься — и сердце узнает,
Кто Ветхого, кто Нового Завета,
Кто в бытии, и кто вступил в исход,
И кто уже созрел в Господне лето.
Последних строк грядущие дела
Стоят под знаком женщины родящей,
Жены с крылами горного орла,
В пустыню мира Сына уносящей.
О, чую шелест этих дивных крыл
Над родиной, над снеговой равниной.
В снегах нетающих Рожденный был
Спасен крылами Женщины орлиной.
«Обряд земли — питать родные зерна…»
Обряд земли — питать родные зерна,
А осенью, под ветром, умирать, —
Я приняла любовно и покорно,
Есть в мире два Божественных искусства —
Начальное, — все, что познал, хранить,
От каждой веры мудрости испить.
И есть искусство. Как назвать — не знаю,
Символ его, — все зачеркнувший крест,
Обрыв путей, ведущих сердце к раю,
Блуждание среди пустынных мест.
Искусство от любимого отречься
И в осень жизни в ветре холодеть,
Чтоб захотело сердце человечье
Безропотно под ветром умереть.
Лишь этот путь душе моей потребен,
Вот рассыпаю храмину мою
И Господу суровому молебен
С землей и ветром осенью пою.
«Не голодная рысит волчиха…»
Не голодная рысит волчиха,
Не бродягу поглотил туман, —
Господи, не ясно и не тихо
Средь Твоих оголодавших стран.
Над морозными и льдистыми реками
Реки ветра шумные гудят.
Иль мерещится мне только между нами
Вестников иных тревожный ряд?
Долгий путь ведет нас всех к покою
(Где уж там, на родине, покой?),
Лучше по-звериному завою —
И раздастся отовсюду вой.
Посмотрите — разметала вьюга
В сердце нет ни боли, ни испуга, —
И приюта нет средь изб и нор.
Нашей правды будем мы достойны,
Правду в смерть мы пронесем, как щит…
Господи, неясно, неспокойно
Солнце над землей твоей горит.
«О, всё предчувствие, преддверье срока…»
О, всё предчувствие, преддверье срока,
О, всё подготовительный восторг.
На торжищах земли закончим торг,
Проснемся, крикнем и вздохнем глубоко.
Ты, солнце вечности, восход багров
И предрассветный холод сердце душит.
Минула ночь. Уже проснулись души
От утренних, туманно-теплых слов.
И сны бегут, и правда обнажилась.
Простая. Перекладина креста.
Последний знак последнего листа, —
И книга жизни в вечности закрылась.
Владимир Корвин-Пиотровский
Змей уходил под облака
(Так в высоте душа летала),
(Как бы звала издалека),
Воздушной жизнью трепетала.
Я небо осязал рукой,
Его упругое теченье, —
Постиг лазури назначенье,
Ее двусмысленный покой.
Открылась разуму не сразу —
Еще бумажная звезда,
Катясь, взлетала иногда —
Лгала неопытному глазу.
Змей падал, падал — меж домов,
Меж разных вычурных строений, —
Нравоучение без слов
Для праздных городских умов,
Для внеслужебных настроений.
Я горестно смотрел туда,
Привычно строил наблюденья,
И вся воздушная среда
Как бы ждала его паденья.
Не закрепленный бечевой,
Он странным телом инородным
(Каким-то пьяницей свободным)
Скитался в синеве живой, —
Летел по ломаной кривой.
«Зверь обрастает шерстью для тепла…»
Зверь обрастает шерстью для тепла,
А человек — любовным заблужденьем, —
Лишь ты, душа, как мохом поросла
Насильственным и беглым наслажденьем.
Меня томит мой неизбежный день,
Ни счастья в нем, ни даже возмущенья —
Похожая на муки пресыщенья.
«Дырявый зонт перекосился ниже…»
Дырявый зонт перекосился ниже,
Плащ отсырел, намокли башмаки.
Бурлит фонтан. Весенний дождь в Париже, —
И девушке не избежать руки
Еще чужой, еще немного страшной, —
Она грустит и отступает прочь, —
И с лесенкой фонарщик бесшабашный
Их обогнал, и наступила ночь.
Сгущая мрак над улочкой старинной,
Бесцветные, как рыбьи пузыри,
Висят цепочкой тонкой и недлинной
Ненужные влюбленным фонари.
Всю ночь шумят деревья в Тюльери[85],
Всю ночь вздыхают где-то на Неглинной.
«Заря уже над кровлями взошла. Пора…»
Заря уже над кровлями взошла. Пора.
Пестрит узорами страница.
И синева усталости ложится
На влажный блеск оконного стекла.
Но жаль уснуть. Смущенная душа
Так непривычно вдруг помолодела,
Так просто рифма легкая задела
Медлительный клинок карандаша.
Я не творю. С улыбкой, в полусне,
Набрасываю на бумагу строки,
И свежий ветер трогает мне щеки
Сквозь занавес, раздутый на окне.
Как я люблю непрочный этот час
Полусознания, полудремоты, —
Как пуст мой дом. Как дружелюбно кто-то
Касается моих усталых глаз.
О, это ты, последняя отрада, —
В квадратном небе зреет синева,
Чуть-чуть шуршит незримая листва,
И никого, и никого не надо.
1931
«Играл оркестр в общественном саду…»
Анне Присмановой
Играл оркестр в общественном саду,
Рвалась ракета с треском и горела,
И девушка с цветком в руке смотрела
Поверх меня на первую звезду.
Из глубины взволнованного сада
На освещенный фонарями круг
Ночь темной бабочкой спустилась вдруг,
И медленно нахлынула прохлада.
Что помнишь ты, о сердце, в полной мере
Из тех годов, из тех высоких лет?
Любовный плач о выдуманной Мэри,
Два-три стиха и тайный пистолет.
Шумит земля в размерах уменьшенных,
Как вырос я для зла и для добра, —
Предчувствий светлых робкая пора
Сменилась бурей чувств опустошенных.
Сухой грозы невыносимый треск,
Бесплодных туч гремучее движенье,
Но нет дождя. Лишь молния и блеск,
Один огонь, одно самосожженье.
1943
«Решеткой сдавлено окно…»
Решеткой сдавлено окно
(Так душат жертву ночью черной),
В стене угрюмой и упорной
Полупрозрачное пятно.
Там жмется мир белесоватый,
Одетый в сумерки и мшу.
В нем солнце желто-бурой ватой
Прилипло к мутному стеклу.
Деревья, облака и поле,
Все, что шумит в свободном сне,
Обезъязычено в неволе
В замазанном моем окне.
Но, рабством длительным наскуча,
Я углем на стене тайком
Рисую море, лес и тучу,
Ладью на берегу морском.
И вот — бежит моя ладья, —
Счастливый путь, кораблик смелый,
За счастьем отправляюсь я.
И снова мир прозрачный дышит
В текучих водах и песках,
И ветер радугу колышет
В живых, гремучих облаках.
Морской лазурью воздух тронут,
Кипит веселая корма,
И в белой пене тонут, тонут
1944
Тюрьма Френ
«Нас трое в камере одной…»
Нас трое в камере одной,
Враждующих в пространстве малом;
Уже трещит в мозгу усталом.
Четыре смертных приговора, —
Не в эту ночь, но скоро, скоро —
И вдруг, на некий краткий час,
Душа в молчанье окунулась,
Закрылась от холодных глаз,
В глубокий сон как бы проснулась.
И внемлет медленным громам,
Их зарожденью, нарастанью,
И тайным учится словам,
Еще не связанным гортанью —
Лишь шелест трав, лишь грохот вод,
Лесов ночное колыханье, —
В застенках всех земных широт
Свободы легкое дыханье.
1944
Весенний ливень неумелый,
От частых молний днем темно,
И облака сирени белой
Влетают с грохотом в окно.
Сосредоточена внутри, —
Танцуют в темно-синей луже
И лопаются пузыри.
И вдруг, законы нарушая,
Один из них растет, растет,
И аркой радуга большая
Внутри его уже цветет.
Освобождаясь понемногу
От вязкой почвы и воды,
Он выплывает на дорогу,
Плывет в бурлящие сады.
И на корме его высокой
Под флагом трепетным возник
Виденьем светлым иль морокой
Мой неопознанный двойник.
Я рвусь к нему, но он не слышит,
Что я вослед ему кричу, —
Над ним сирень как море дышит,
В своих волнах его колышет
И влажно хлещет по плечу.
1944
«На склоне городского дня…»
На склоне городского дня
Шаги и глуше и небрежней, —
Очарованьем грусти прежней.
Я почерневшую скамью
В саду пустынном занимаю,
Я шляпу влажную мою
Движеньем медленным снимаю, —
И слушаю, как шелестят
Верхушки легкие над садом,
Как листья желтые летят
И падают со мною рядом.
Я тонкой тростью обвожу
Их по краям и протыкаю,
Я молча в прошлое гляжу,
В нем слабой тенью возникаю.
И возвращаюсь не спеша
В мою привычную заботу, —
В тумане сучьями шурша,
Уже готовится к отлету.
1946
«Мой вечер тих. Невидимых ветвей…»
Мой вечер тих. Невидимых ветвей
Невнятный шорох следует за мною,
Вполголоса томится за спиною.
Я не вздохну. Неосторожный жест
Нарушит, может быть, очарованье, —
Офелия, как много в мире мест,
Где назначают призраку свиданье.
Меж двух домов беззвездная река,
В ней грозный факел отражен тревожно,
А ты плывешь, как облако легка,
Как водоросль слаба и невозможна.
О, ты плывешь, в бессмертье заперта,
За четырьмя замками иль веками, —
Лишь с фонарей венчальная фата
Летит в лицо туманными клоками.
Поет тростник на темном берегу,
Дает сигнал к отплытию, и скоро
Я дымную звезду мою зажгу
Над рухнувшей твердыней Эльсинора —
И вот сосед, мечтательно жуя,
Проветриться выходит после чаю.
— Да, это ночь, — он говорит, и я
— Да, это ночь, — как эхо отвечаю.
1953
— И я сошел безмолвно и угрюмо
В десятый круг. Там не было огней,
Был воздух чист. Лишь где-то меж камней
Мертво блуждали шорохи и шумы.
Вотще смотрел я напряженным взором
По сторонам, — ни крючьев, ни смолы
Я не нашел в прохладном царстве мглы.
Здесь ад казался просто коридором.
Под сводами готическими строго
Клубился мрак. Искусная резьба
Венчала медь граненого столба,
Давившего в железный брус порога.
Но,