победа «в три минуты чертою пера» — Богу или дьяволу?
Но тут-то и возникает Аракчеев: «он все может исполнить, он верен. Он православную церковь истинно любит».
А так как «сему одному все тайны сердца царева откровенны» и «все дела о церкви ему же вверяемы», то в последнем счете судьбы церкви зависят единственно от Аракчеева: глава Церкви — не Христос, ни даже русский царь, а русский хам Аракчеев.
IV
В 1824 году 22 апреля, вечером, в девятом часу, в Лавру принесена тайная весть, что, по Высочайшему повелению, к митрополиту Серафиму будет Аракчеев.
«Царь Александр не хотел явно все произвесть в дело, а тайно думал и тихо учинить; Аракчеев старался от имени царя как-нибудь согласить во всем митрополита с князем Голицыным».
Александр, по своему обыкновению, прятал железные когти в бархатную перчатку.
Но тут произошло нечто внезапное, едва ли, впрочем, неожиданное для заговорщиков: фитиль поджег мину.
«— В деле святой церкви и веры нет середины! — воскликнул митрополит. — Когда делать царь хочет, то пусть делает, как должно; в противном случае он будет пред Богом виноват. Боже мой! страх одолевает меня. Что делается у нас? И все — как спят и пробудиться не могут. Из святейшего синода сделали нечистый един, просто сказать, заход (т. е. отхожее место). Церковь явно поругается. До чего мы дожили!»
«И тотчас, взяв белый клобук свой митрополичий, снял с головы своей, бросил на стол и сказал:
— Граф, донеси царю, что видишь и слышишь. Вот ему клобук мой! Я более митрополитом быть не хочу, — с князем Голицыным не могу служить, как явным врагом церкви и государства!»
«Аракчеев смотрел на сие, как на вещь редкую», — замечает Фотий.
Действительно, за весь «петербургский период русской истории» вещь редкая — этот Белый Клобук, духовный венец церкви, спорящий с железным венцом власти; это чудесное превращение Серафима в Никона, мокрой курицы в орла. Кости московских и византийских патриархов не повернулись ли в гробах своих?
«— Стой, владыко святый, стой до конца! — подливал масла в огонь Фотий. — Что сказано царю, то и верно: все рушат, все раздирают, и нет ниоткуда помощи; весь синод в плену у слуги дьявольского. Теперь едино остается делать, ежели царь не исправит дело веры и не защитит благочестие, — взять Святое Евангелие в одну руку, а в другую — Святой Крест, идти в Казанский собор и, посреди народа, возгласить: православные! веру Христову попирают, а новую какую-то, бесовскую, хотят ввести! Послушай, граф, донеси царю, что сие быть может сделано. Вся Россия узнает. Жены и дети найдутся многие, которые за Преблагословенную Приснодеву Богородицу вступятся.
Она, владычица наша, вскоре приидет на помощь. Падет враг, и путь нечестивых погибнет!»
Здесь, как и везде, доведенная до конца реакция становится обратною революцией, черное железо накаляется докрасна. Эта маленькая революция, буря в стакане воды — не прообраз ли той настоящей бури, великой революции черных сотен, которой если не мы, то дети наши будут свидетелями?
Но Аракчеев слушает молча с полулисьей, полуволчьей усмешкой эти громы не из тучи. Он может быть спокоен: ни Серафим, ни Фотий не пойдут к народу; стоит их ударить железным аршином по носу, чтобы тотчас же вновь превратились орлы в мокрых куриц.
V
25 апреля Голицын приехал к Фотию в дом графини Орловой, в час пополудни. Фотий ждал во всеоружии.
Стоит у икон; горит свеча; св. Тайны Христовы предстоят; крест лежит на аналое; Библия раскрыта. «Входит князь и образом, яко зверь рысь, является. Протягивает руку для благословения. Но Фотий, не давая благословения, говорит:
— В книге Таинство Креста под твоим надзором напечатано: „духовенство — зверь“ (т. е. антихрист), а я, Фотий, — из числа духовенства, то благословить тебя не хочу, да тебе и не нужно.
— Неужели за сие одно? — удивился будто бы Голицын.
Тогда Фотий пришел в ярость, схватил крест, поднял его над головою и закричал:
— Анафема! Да воскреснет Бог и расточатся врази Его! Будь ты проклят! Снидешь во ад, и все с тобою погибнут вовеки! Анафема всем!
Голицын побежал вон из горницы, „во гневе, яко лишен ума“, — утверждает Фотий, но на самом деле скорее, в страхе.
Голицын бежал, а Фотий кричал ему вслед:
Перепуганная дщерь-девица бросилась к Фотию.
— Отец! Отец! Что ты наделал! Пожалуется князь государю — засудят тебя, заточат, сошлют в Сибирь…
Девица плакала, а Фотий, „скача и радуясь“, пел:
— С нами Бог!»
Бог и Аракчеев. Несдобровать бы Фотию, если бы не Аракчеев: анафема Голицыну, министру духовных дел, тридцатилетнему другу царевича, была анафемой самому царю, разумеется, условная — если-де царь не покается.
Во всяком случае, теперь уже не могло быть примирения: надо было выбрать одно из двух — пожертвовать Фотием, т. е. Аракчеевым, Голицыну или Голицыным Фотию, т. е. Аракчееву.
15 мая 1824 года издан указ об уничтожении министерства духовных дел и об «оставлении синода по-прежнему». Аракчеев победил, Голицын пал.
«Вся столица славы великой исполнилась, — рассказывает Фотий. — Как свет солнца утреннего, разлиялся светлый слух о исчезании мирского владычества над церковью. Паде ад, дьявол побежден. Слава веры, победа церкви. — Митрополит пел, и Фотий пел». Кажется, вот-вот запоет Аракчеев.
Но в чем же, собственно, победа церкви? А вот в чем: отныне все доклады синоду представлялись государю через графа Аракчеева. Как некогда Голицына, так ныне Аракчеева можно было назвать патриархом. Самодержавие и православие — царство от мира и не от мира сего, соединились в Аракчееве. Железный аршин сделался жезлом, о котором сказано в Апокалипсисе: «Будет пасти народы жезлом железным».
«Порадуйся, старче преподобный, — писал Фотий другому своему архимандриту Герасиму, — нечестие пресеклось, общества все богопротивные, яко же ад, сокрушились. Министр наш один Господь Иисус Христос. Молися об Аракчееве: он явился раб Божий за святую церковь и веру, яко Георгий Победоносец».
Такова победа церкви, по мнению Фотия: Христос — «министр духовных дел»; победа Христа — победа Аракчеева.
VI
Это кажется сказкою, но это быль, и даже не быль, а современная русская действительность. Один большой Аракчеев, один большой Фотий раздробились на множество маленьких. Нужно ли называть имена?
Дух государственной казенщины, дух Аракчеева в церкви подобен явлению Вия:
«— Приведите Вия, ступайте за Вием».
«И вдруг настала тишина; послышалось вдали волчье завыванье, и скоро раздались тяжелые шаги, звучавшие по церкви».
Не слышится ли нам и ныне это волчье завыванье? Не раздаются ли тяжелые шаги?
«Ведут какого-то приземистого, дюжего, косолапого человека. Весь он был черней земли. Тяжело ступал, поминутно оступаясь. Длинные веки опущены до самой земли. Лицо на нем железное».
Железное лицо Вия — лицо государственной казенщины в церкви.
«— Поднимите мне веки: не вижу».
Поднятие виевых век церковным сонмищем Фотиев есть учение о том, что свободный дух религии — дух революции. На него-то и кидается несметная сила чудовищ, как на бедного философа Хому Брута: «бездыханный, грянулся он о землю, и тут же вылетел из него дух от страха».
Когда наступило утро, «вошедший священник остановился при виде такого посрамления Божией святыни и не посмел служить. Так навеки и осталась церковь с завязнувшими в дверях и окнах чудовищами, — и никто не найдет теперь к ней дороги».
Эти чудовища родились от союза двух нечистых сил — государственной казенщины с церковною, Аракчеева с Фотием.
I
Один современный русский писатель сравнивает два памятника — Петра I и Александра III.[7]
«К статуе Фальконета, этому величию, этой красоте поскакавшей вперед России… как идет придвинуть эту статую, России через двести лет после Петра, растерявшей столько надежд!.. Как все изящно началось и неуклюже кончилось!..»
— Это тогда! — мог бы сказать обыватель, взглянув на монумент на Сенатской площади.
«— Это теперь!» — подумал бы он, взглянув на новый памятник.
«Водружена матушка Русь с царем ее. Ну, какой конь Россия, — свинья, а не конь… Не затанцует. Да, такая не затанцует, и, как мундштук ни давит в нёбо, матушка Русь решительно не умеет танцевать ни по чьей указке и ни под какую музыку… Тут и Петру Великому „скончание“, и памятник Фальконета — только обманувшая надежда и феерия».
«Зад, главное, какой зад у коня! Вы замечали художественный вкус у русских, у самых что ни на есть аристократических русских людей приделывать для чего-то кучерам чудовищные зады, кладя под кафтан целую подушку? — Что за идеи, объясните! Но, должно быть, какая-то историческая тенденция, „мировой“ вкус, что ли?..»
Мировой вкус к «заду» — это и есть «родное мое, наше, всероссийское». «Крупом, задом живет человек, а не головой… Вообще говоря, мы разуму не доверяем»…
«Ну и что же, все мы тут, все не ангелы. И до чего нам родная, милая вся эта Русь!.. Монумент Трубецкого, единственный в мире, есть именно наш русский монумент. Нам ни другой Руси не надо, ни другой истории».
Самообличение — самооплевание русским людям вообще свойственно. Но и среди них это небывалое; до этого еще никто никогда не доходил. Тут переступлена какая-то черта, достигнут какой-то предел.
Россия — «матушка», и Россия — «свинья». Свинья — матушка. Песнь торжествующей любви — песнь торжествующей свиньи.
Полно, уж не насмешка ли? Да нет, он, в самом деле, плачет и смеется вместе: «смеюсь каким-то живым смехом „от пупика“, — и весь дрожит, так что видишь, кажется, трясущийся кадык Федора Павловича Карамазова.
Ах, вы, деточки, поросяточки! Все вы, — деточки одной Свиньи Матушки. Нам другой Руси не надо. Да здравствует Свинья Матушка!
Как мы дошли до этого?
II
Дневник А. В. Никитенко[8] (1804–1877) — едва ли не лучший ответ на вопрос: как мы до этого дошли?
Это — исповедь, обнимающая три царствования, три поколения — от наших прадедов до наших отцов. Год за годом, день за днем, ступень за ступенью — та страшная лестница, по которой мы спускались и, наконец, спустились до Свиньи Матушки.
Рабья книга о рабьей жизни. Писавший — раб вдвойне, по рождению и по призванию: крепостной и цензор; откупившийся на волю крепостной и либеральный цензор. Русская воля, русский либерализм.
Рабы, влачащие оковы,
Высоких песен не поют.
Вся жизнь его — песнь раба о свободе. „Боже, спаси нас от революции!“ — вот вечный припев этой песни. „Безумные слепцы! Разве они не знают, какая революция возможна в России? Надо не иметь ни малейшего понятия о России, чтобы добиваться радикальных переворотов. Я вышел из народа. Я плебей с головы до ног, но не допускаю мысли, что хорошо дать народу власть. Либерализм надо просевать сквозь сито консерватизма. Один прогресс сломя голову, другой постепенно; я поборник последнего. Мудрость есть терпение. Вот я любуюсь стебельком растения в горшке, стоящем на моем окне,