что понятен, «вразумителен», а не тем, что Он есть? Слепые не видят солнца; но оно для них есть, и без него слепые погибли бы, так же как зрячие.
Религиозная ложь Байрона — ложь почти всего христианского человечества, но на ком ответственность за эту ложь, на человечестве или на самом христианстве, это еще вопрос.
Люди верят тому, что видят: кто за свободу, тот против Христа; кто за Христа, тот против свободы. Не только человечество, но и само христианство как будто забыло, что оно ни к чему не приводит или к величайшему из всех освобождений, из всех революций — к такому перевороту, которым должен кончиться мир. Конец христианства или ничто, или конец мира — «Апокалипсис».
Но если Бог против свободы, то не за нее ли тот, кто против Бога, — диавол? Вот откуда главное религиозное чувство Байрона — чувство свободы как чего-то «демонического», богопротивного и все-таки «божественного», хотя уже в ином, обратном смысле божественного.
Если свобода не добро, а зло, то да будет же зло добром. «Зло, будь моим добром!» — говорит Сатана у Мильтона. Сатана, будь моим Богом! — говорит человек у Байрона. Но если так, то нет Бога и диавола, а есть два Бога, два вечных и равных Начала, разделенных и разделяющих все. «Темный» становится Светлым, Светоносным, Люцифером.
Люцифер. Мы оба царствуем.
Люцифер. Который?
Да, который? Тут «великая двойственная тайна — два Начала» (the great double Mysteries, the two Principes). И сердце человеческое между ними разрывается с такою скорбью, какой никогда еще не было. «Тогда будет великая скорбь, какой не было от начала мира доныне и не будет».
Это и есть мировая скорбь Байрона. Кто жил и не скорбел? Но так, как он, никто.
«Я помню, как однажды, проведя в обществе целый час в необыкновенной веселости, я сказал жене:
— Вот видишь, Bell, меня называют меланхоликом, а ведь я веселый?
— Нет, Байрон, — отвечала она, — в глубине сердца ты печальнейший из людей, даже в те минуты, когда кажешься веселым».
Да, печальнейший из людей: такая тень на лице его, как будто сам Светлый приосенил его своим темным, все-таки темным, крылом.
Вот почему «в 23 года он чувствует себя стариком, как в 70 лет», и уже седеет в 30. Вот почему «меч протирает ножны».
Вот почему единственный страх его — страх сумасшествия. «Лучше бы я размозжил себе голову десять раз, чем сойти с ума!»
Вот почему он только и думает, как бы «бежать от себя». «Я просыпаюсь каждое утро в страшном припадке отчаяния и отвращения ко всему, даже к тому, что мне вчера еще нравилось». «Удивительно, что стоило мне пожелать чего-нибудь, как я получал желаемое — и раскаивался». «Все что угодно — только не действительность». «Для меня одно лекарство — смерть». И если даже есть бессмертье, он его не хочет, «почтительнейше билет свой возвращает»: «оставьте вы меня в покое с вашим бессмертием! Довольно мы страдаем в этой жизни — что за нелепость думать о будущей!»
Сочти все радости, сочти печали,
И что бы дни твои ни дали,
Признай, что лучшее — не быть.
«Теперь я хочу спать» — последние слова его. «Implora расе. Молит покоя» — надпись, которую он хотел иметь на своей могиле.
И вот почему в одном из величайших созданий своих, в поэме «Тьма», в этом обратном «апокалипсисе», он чувствует неизбежный конец мира почти с такою же физической осязаемостью, как чувствовали его христиане Апокалипсиса подлинного. Но там огонь, а здесь холод. Впрочем, и холод предсказан: «тогда охладеет любовь». Охладеет, потухнет солнце мира, любовь, и наступит вечный холод, вечная Тьма — конец всего.
Все — ничто, человек — ничто — последний вывод мнимого малого разума, «диавола». Но если человек ничто, то и разум ничто (ибо в рационализме весь человек — разум). Самоутверждение — самоуничтожение разума.
«Отец лжи» солгал: нет «двух начал», есть только одно; нет Бога и диавола, есть только диавол —
Царящая над миром Злая Сила,
Которая, играя, все творит,
Чтоб уничтожить все…
Но если так, за что же бороться? И что значит «свобода»? «Свобода, — я ее не знаю и никогда не видел».
Свободы нет, и нет освобождения, нет революции. Революция такая же ложь, как религия. Из ничего ничто, ex nihilo nihil. Нигилизм — последний вывод демонизма. Человек — раб диавола.
Да, воистину это «великая скорбь, и если бы не сократились те дни, то не спаслась бы никакая плоть».
Карлейль шутит, рассказывает анекдот о «подражателе Байрона», старом заржавленном вертеле, который визжал, пугая всех, нечеловеческим голосом: «Я был счастлив, а теперь несчастен! несчастен! несчастен!»
Гёте не шутит: Байрон для него не старый вертел в потухшем очаге, а «Купина Неопалимая, сжигающая ливанский кедр».
Прав Гёте, а не Карлейль.
«Мировая скорбь» Байрона — мировая воистину — скорбь всего мира, «всей твари, совокупно стенающей об избавлении». Когда он говорит: «я несчастен», это «я» — «Я» всего человечества. Чайльд Гарольд изгнанный, Каин проклятый, Мазепа связанный, Шильонский узник и Прометей скованный — это не только сам Байрон, но и само человечество — древний Титан.
«Мировая скорбь» — мировая ложь. Ложь — в христианстве, но и преодоление лжи тоже в христианстве. «Тайна Двух» преодолевается «тайною Трех»: равны не Бог и диавол, а Отец и Сын; Бог и диавол разделены, Отец и Сын соединены.
Но тайна Трех, тайна Троицы так осталась в христианстве нераскрытою тайною, мертвым догматом. А мертвый догмат — ложь. Вот откуда ложь и скорбь христианского человечества.
Разум против чувства и воли, против любви говорит: я и не-я — два. Любовь говорит: я и не-я, я и Отец — одно.
Кто прав? Мы не знаем.
Но «деточка Байрон», бедная, глупенькая деточка, подумай не о том, чего ты не знаешь, а о том, чего ты хочешь.
Пусть не могу я быть любимым, —
Я все ж хочу любить!
Хочешь любить — и будет любовь, будет радость. И если Отец есть любовь, то, вернувшись к любви, ты вернулся к Отцу, и в доме Отца будет радость о блудном сыне вернувшемся.
И на твоей могиле мы напишем не «молит покоя», а «будет радость».
Св. ЕЛЕНА
I
Юбилей 1812 года мы только что справили, а в 1915 году — столетняя годовщина Наполеонова плена.
Литература о Наполеоне, без того уже огромная, в последние годы все разрастается. И не случайно: мы подводим итоги прошлому веку, а воплощение этого века — он. Понять его — значит понять прошлое. Но это не так-то легко.
Сфинкс, не разгаданный до гроба — можно бы сказать о нем с бoльшим правом, чем об его сопернике, Александре I. Да, все еще сфинкс, все еще загадка, не только историческая, психологическая, нравственная, но и религиозная.
«Краткое изображение мира», «существо демоническое» (т. е. божественное); «существо реальнейшее, ens realissimum», — по Гёте и Ницше. А по Л. Толстому — маленький великий человек, раздутое ничтожество.
Между этими двумя крайними точками наш приговор колеблется, как стрелка весов. Кто это был? что это было?
Не генерал, не консул, не император, а «человек», «l’homme» — называл его простой народ Франции. И если в этом названии есть правда, если мера Наполеона — «мера человеческая», то уж во всяком случае не христианская, понимая христианство в смысле данном, историческом, в смысле церковного догмата, церковной святости.
Соответствует ли вообще христианство — опять-таки в данном понимании историческом — мере человеческой? Впору ли оно человеку? Входит ли в него весь человек? Не надо ли в нем что-то сузить, чтобы втиснуть в христианство? «Широк человек, слишком широк. Я бы сузил!» Душа человеческая по природе своей христианка? Нет, судя по этому человеку, не только христианка. Что же делать? Отвергнуть половину души, чтобы принять все христианство, или отвергнуть христианство, чтобы принять всего человека? Вот какая Наполеоном загадка загадана.
Л. Толстой в «Войне и мире» разгадал ее просто, почти так же, как Св. Синод, который в 1812 году объявил Наполеона «антихристом». Слишком просто и невежливо. А ведь Писание учит нас вежливости даже с диаволом: «Михаил архангел, когда спорил с диаволом, не смел произнести укоризненного суда, но сказал: „Да запретит тебе Господь!“»
Вежливее России оказалась Англия.
Недавно появившаяся книга лорда Роузбери[28] — не только умная, дельная, но и благородная, соблюдающая ту нравственную меру, которая в суждениях о Наполеоне так редко соблюдается. Байрон и тот не сумел ее соблюсти. Тотчас после отречения Наполеона бывший поклонник его бьет лежачего:
«Новый Тимур… человекоубийца развенчанный!.. Умереть властелином или жить рабом, — твой выбор был постыдно-мужествен… Твое последнее дело, хоть и не злейшее, возбуждает смех сатаны: тот в своем падении сохранил величие и если бы был смертным, то умер бы с гордостью…»
Эти романтические общие места нас уже не трогают. Дело было проще — и насколько ужаснее!
Лорд Роузбери великодушнее Байрона и, кажется, справедливее. Он понял, что во всяком случае христиане в долгу не остались у этого «антихриста».
«Английские дипломаты, когда он попался им в руки, более всего желали, чтобы кто-либо оказал им услугу — повесил или расстрелял его, а когда никого не нашлось, чтобы это сделать, решили посадить его под замок, как карманного воришку (pick-pocket)».
«Булавочными уколами убивают того, кого победить едва хватило союзных армий всей Европы», — пишет генерал Гургo (Gourgaud)[29] императору Александру I.
Да, содрать с живого кожу или на медленном огне изжарить не так жестоко, как то, что с ним сделали.
В одном только лорд Роузбери ошибается. Если бы не Ватерлоо и не Св. Елена, думает он, то Наполеон сказал бы наконец: «Довольно!» — прекратил бы войны и начал бы благополучно царствовать. Нет, никогда не сказал бы «довольно», не остановился бы, и если бы даже хотел, не мог бы остановиться.
Посланник Провиденья,
Свершитель роковой безвестного веленья, —
не по своей воле он двигался. Кто-то бросил его, как бросают камень. Здесь, на земле, он только продолжает бесконечную параболу, начатую где-то там, откуда он брошен. Нашу земную сферу только пролетает, как метеор.
И люди чувствуют в нем это нездешнее, «роковое»; он и сам в себе это чувствует: фатализм, поклонение року — его единственная религия.
Какая, в самом деле, странная судьба! Никого не любит, а его любят все; ни в ком не нуждается, а в нем все нуждаются; никого не уважает, а перед ним благоговеют все.
Когда 300000 людей погибло в войнах, он объявляет новый набор, который должен дать 1200000. И люди идут, летят на смерть, как мотыльки на огонь. Умереть, умереть за него — одно желание у всех. Благословляют его, умирая.
Под