же, царевна, говорила: «государь-де скоро помрет, и Питербурх пустеть будет».
Петр. Пытал?
Толстой. Никак нет, токмо в застенок привожена.
Петр. Всё бабьи сплетни да шепоты. Месяц розыск чините, а до сущего дела, до корня злодейского бунта добраться не можете.
Петр. А он что?
Толстой. Молчит, запирается. Упрямство замерзелое. Только пьет, да пьяный, кричит слова хульные.
Петр. Какие?
Толстой. Уволь, ваше величество: изречь неможно…
Петр. Говори.
Толстой. Что «слух-де есть, будто государь батюшка царицу, мать мою, на дыбе кнутом сек, так путь и меня засечет». И ругается.
Петр. Как?
Толстой молчит.
Петр. Говори.
Толстой. «Зверем, Антихристом»…
Молчание
Толстой. Допросить бы с пристрастием, как следует. А то и судить не знамо как: ни одной улики.
Петр. Царскую кровь пытать вздумал? Смотри ты у меня – не далеко, брат, и тебе до плахи.
Петр. Привез его?
Толстой. Привез.
Петр. И девку?
Толстой. И ее. Через оную девку многое можно сыскать: в большой конфиденции плезиров ночных у него состоит; такую над ним силу взяла, что пикнуть не смеет.
Петр. Ну, ладно, ужо очную ставку сделаем. Ступай за ним.
Толстой уходит. Петр разбирает бумаги на столе. Входит Алексей. Остановившись у двери и не глядя на Петра, крестится на образ.
Петр. Подойди.
Алексей подходит.
Петр (указывая на кресло против себя). Садись.
Алексей садится.
Петр (тихо). Алеша…
Алексей вздрагивает, взглядывает и тотчас опускает глаза. Петр проводит рукой по лицу.
Петр (громко). Сын, помнишь, что перед всем народом объявлено: хотя и прощаю тебя, но ежели всей вины не объявишь и что утаишь, а потом явно будет, то казнен будешь смертью?
Алексей. Помню.
Петр. Ну, так в последний тебе говорю: объяви все и очисти себя, как на сущей исповеди.
Алексей. Все объявил, больше ничего не знаю.
Алексей молчит.
Петр. Отвечай.
Алексей. Что отвечать? Все едино, не поверишь. Я уж говорил: никакого дела нет, а только слова. Я пьяный, всегда вирал всякие слова, и рот имел незатворенный, не мог быть без противных разговоров в кумпаниях и с надежи на людей бреживал. Сам ведаешь, пьян-де кто не живет. Да это все пустое.
Петр. Кроме слов, не было ль умыслу к бунту и к смерти моей?
Алексей. Не было.
Петр (взяв письмо со стола и показывая Алексею). Твоя рука?
Алексей. Моя.
Петр. Волей писал?
Алексей. Неволею. Как был в протекции цесарской, принуждал секретарь графа Шёнборна, Кейль; «Понеже, говорил, есть ведомость, что ты умер, того рад пиши в Питербурх, к архиереям и сенаторам, чтоб тебя не оставили, а буде не станешь писать, и мы тебя держать не станем». И не вышел вон. покамест я не написал.
Петр (указывая пальцем, читает). «Прошу вас ныне меня не оставить, ныне». Сие ныне в какую меру дважды писано, и почернено зачем?
Алексей (дрогнувшим голосом). Не упомню.
Петр. Истинно ли писано неволею?
Алексей. Истинно.
Петр (подойдя к двери). Андреич!
Входит Толстой.
Петр (на ухо Толстому). Девку.
Толстой уходит. Петр садится за стол и пишет. Входит Ефросинья.
Алексей (вскакивая и протягивая руки со слабым криком). Маменька!..
Петр. Правда ли, Федоровна, – сказывает царевич, – письмо-де к архиереям и сенаторам писано неволею, по принуждению цесарцев?
Ефросинья. Неправда. Писал один, и при том никого иноземцев не было, а были только я, да он, царевич. И говорил мне, что пишет те письма, чтоб в Питербурхе в народ подкидывать для бунта, а ныне-де архиереям и сенаторам.
Алексей. Афрося, Афросьюшка, маменька, что ты?.. (Петру). Не знает, забыла, чай. Я тогда план Белгородской атаки отсылал секретарю, а не то письмо…
Ефросинья (глядя на него в упор). То самое, царевич. При мне и печатал, Аль забыл? Я видела.
Алексей. Что ты? Что ты? Что ты, маменька?..
Петр. Сын, сам, чай, видишь, что дело сие нарочитой важности. Когда письма те писал волей, то явно к бунту намерение не токмо в мыслях имел, но и в действо весьма произвесть умышлял. И то все в прежних повинных своих утаил не беспамятством, а лукавством, знатно, для таких-де впредь дел и намерения. Однако ж, совесть нашу не хотим иметь пред Богом нечисту. Паки и в последний спрашиваю: правда ль, что волей писал?
Алексей молчит.
Петр. Жаль мне тебя, Федоровна, а делать нечего: пытать буду.
Алексей. Правда.
Петр. В какую же меру «ныне» писал?
Алексей. В ту меру, чтоб за меня больше вступились в народе, применяясь к ведомостям печатным о бунте войск в Мекленбургии. А потом помыслил, что дурно, и вымарал.
Петр. Бунту радовался?
Алексей молчит.
Петр. А когда радовался, то чаю, не без намерения: ежели бы впрямь то было, к бунтовщикам пристал бы?
Алексей. Буде прислали бы за мною, то поехал бы. А чаял присылке смерти твоей, для того…
Петр. Ну?
Алексей. Для того, что хотели тебя убить, а чтоб живого отлучили от царства, не чаял…
Петр (тихо). А когда б при живом?
Алексей (так же тихо). Ежели б сильны были, то мог бы и при живом.
Петр (Ефросинье). Объяви все, что знаешь, Федоровна.
Ефросинья. Царевич наследства всегда желал прилежно. А ушел оттого, будто ты, государь, искал всячески, чтоб ему живу не быть. И как услышал, что у тебя меньшой сын, царевич Петр Петрович, болен, говорил мне: «Вот, видишь, батюшка делает свое, а Бог – свое». И надежу имел на сенаторей: «Я-де старых всех выведу, а изберу себе новых, по своей воле». А когда слыхал о каких видениях или читал в курантах, что в Питербурхе тихо, говаривал, что видение и тишина недаром: «либо-де отец мой умрет, либо возмущение будет». И тому радовался. «Плюну я на всех, говаривал, здорова бы мне чернь была». Да объявлял многие на тебя, государя, неправедные клеветы, просил цесаря, дабы его, царевича, не токмо скрыл, но и оборону свою вооруженною рукою дал против тебя, государя, аки злодея своего мучителя., от которого-де чает и смерть пострадать.
Петр (Алексею). Все ли то правда?
Алексей. Все.
Петр (Ефросинье). Ступай, Федоровна. Спасибо тебе, не забуду.
Подает ей руку. Ефросинья целует ее идет к двери.
Алексей (приподымаясь). Маменька, маменька, не поминай лихом! Ведь, может, больше не свидимся…
Ефросинья, стоя на пороге, оглядывается.
Алексей. И за что ты меня так?
Ефросинья уходит. Алексей опускается в кресло, закрыв лицо руками. Петр, делая вид, что читает бумаги, взглядывает на Алексея украдкой.
Алексей (вдруг отняв руки от лица). Ребеночек где? Что с ним сделал?
Алексей указывает на дверь, в которую вышла Ефросинья.
Петр. Умер. Родила мертвым.
Алексей (вскакивая и подымая руки, как будто грозя). Врешь! Убил, убил, убил! Задавил, аль в воду, как щенка, выбросил! Его-то за что, младенца невинного? Мальчик, что ль?
Алексей (тихо, про себя). Когда б судил мне Бог на царстве быть, наследником бы сделал. Иваном назвать хотел: «Царь Иоанн Алексеевич»… Трупик-то, трупик где? Куда девал? Говори!
Петр молчит.
Алексей (схватившись руками за голову). В кунсткамеру, с монстрами? В банку, в банку со спиртом? Наследник царей Всероссийских в спирту, как лягушонок, плавает! (Смеется).
Петр. Чего дурака валяешь? Аль и вправду ума исступил? (Помолчав). Изволь отвечать, что еще больше есть в тебе?
Алексей, вдруг перестав смеяться, опускается в кресло, откидывается головой на спинку и смотрит на Петра, молча.
Петр. Когда имел надежду на чернь, не подсылал ли кого о возмущении говорить, или не слыхал ли от кого, что чернь бунтовать хочет?
Алексей молчит.
Петр. Отвечай!
Алексей. Все сказал. Больше говорить не буду.
Петр (ударяя кулаком по столу). Не будешь?
Толстой приотворяет дверь и заглядывает.
Алексей (вставая). Что грозишь, батюшка? Не боюсь я тебя, ничего не боюсь. Все ты взял у меня, все погубил, – и душу, и тело. Больше взять нечего. Когда манил из протекции цесарской. Богом клялся и судом Его, что простишь. Где ж клятва та? Осрамил себя перед всею Европою. Самодержец Российский – клятворугатель и лжец! Кровь сына, царскую кровь, ты первый на плаху прольешь, и падет сия кровь от главы на главу, до последних царей, и погибнет весь род наш в крови. За тебя Россию…
Петр (вскакивая и подымая руки над головой Алексея). Молчи! Убью!
Алексей. Убей, а правду знай: накажет Бог Россию за тебя, злодей, кровопийца, зверь, антихрист!
Петр с глухим стоном валится навзничь в кресло. Вбегают Толстой и Румянцев.
Толстой. Держи, держи! Ума исступил! Беды наделает!
Толстой и Румянцев хватают Алексея за руки. Петр сидит, не двигаясь.
Толстой. Увести прикажешь, ваше величество?
Петр делает знак рукою. Толстой и Румянцев уводят Алексея. Петр сидит, все так же не двигаясь. Наконец, медленно встает, идет к образу и опускается на колени.
Петр. Помилуй! Помилуй! Помилуй! Избави мя от кровей. Боже, Боже спасения моего!
Пятое действие
Первая картина
Каземат в Трубецком раскате Петропавловской крепости. Алексей спит на койке. Лейб-медик Блюментрост и врач Аренгейм за столом приготовляют лекарства. Летний вечер.
Блюментрост. Verfluchtes Laned! Verfluchtes Volk? Проклятая страна! Проклятый народ! Помяните слово мое: в России когда-нибудь кончится все ужасным бунтом: и самодержавие падет, ибо миллионы вопиют к Богу против царя.
Аренгейм. Тише, ради Бога, тише, ваше превосходительство! Кажется, за нами следят, у дверей подслушивают.
Блюментрост. Э, пусть! Я готов сказать им всю правду в глаза. Смрадные дикари, медведи крещеные, которые, превращаясь в европейских обезьян, становятся из страшных жалкими.
Аренгейм. А в предсказание Лейбница,[29] ваше превосходительство, не верите?
Блюментрост. Если бы Лейбниц знал то, что я знаю, он думал бы иначе. Величие России – гибель Европы, новое варварство. Кажется, впрочем, водка и дурная болезнь – два бича, посланных самим Промыслом Божиим для избавления мира от этого бедствия. Да, кто-то кого-то непременно съест: или мы – их или они – нас…
Алексей стонет во сне.
Аренгейм. Проснулся?
Блюментрост. Едва ли. Доза лауданума была изрядная.
Аренгейм. Уж очень к водке привык: лауданум плохо действует.
Блюментрост. Переменили на спине примочку?
Аренгейм. Переменил.
Блюментрост. Ну, что, как рубцы?
Аренгейм. Заживают.
Блюментрост. А завтра опять кнутом раздерут. Подлую, подлую роль мы с вами играем, господин Аренгейм: залечиваем раны, чтобы дольше можно было истязать.
Аренгейм. Как же быть, ваше превосходительство? Жаль несчастного…
Блюментрост. Да, жаль, а то без оглядки бежал бы из этого ада!
Аренгейм. И бежать не легко; со вчерашнего дня крепость войсками оцеплена, никого не пропускают. Мы тут все под арестом.
Блюментрост. И, кажется, все с ума сойдем. Когда я намедни отказался присутствовать при истязании, мне самому пригрозили застенком. А царевичу дано 25 ударов и, не кончив пытки, сняли с дыбы, потому что лейб-медик Арескин[30] объявил, что плох и может умереть под кнутом.
Алексей. Федорыч, а Федорыч…
Блюментрост. Зовет?
Аренгейм. Нет, бредит.
Алексей. Брысь. брысь! Вишь, уставилась. Глазища, как свечи, а усы торчком, совсем, как у батюшки. Гладкая, черная, в рост человечий, – этаких я и не видывал. Мурлычит, проклятая, ластится, а потом, как вскочит на грудь, станет душить, сердце когтями царапать… Федорыч, а Федорыч, да прогони ты ее, ради Христа!..
Аренгейм. Разбудить?
Блюментрост. Зачем? Явь не лучше бреда.
Аренгейм. Да, не лучше. Сил моих больше нет, ваше превосходительство! Об одном