и не снилось всем мудрецам социал-демократии. У них идея эта была только в уме; у нас — в крови и в костях: кровь наша льется, кости трещат от нее.
Мы знаем, что война междуусобная в неизмеримо-большей степени есть «война на истребление», чем все войны международные, и что это война бесконечная. Конец ее — взаимоистребление классов — еще менее возможен, чем истребление одного народа другим. Французы могли бы истребить немцев, и желтая раса — белую, потому что тут враг — видит врага в лицо, может отличить его от друга. Но как отличить буржуя от пролетария? Маркс думал, что это легко. Мы знаем, как трудно.
Два класса — не только два существа экономических, два тела, как думал Маркс, но и два духа. Класс на класс — дух на дух. Борьба двух начал духовных — антиномий метафизических — есть борьба безысходная и бесконечная. Тело истребить можно; но как истребить дух? Дух буржуазный таится и в пролетариях. И даже эти «буржуи» новые хуже старых. Дух неуловим, неистребим. Бесконечна война русских чрезвычаек с «буржуйным» духом, — какова же будет война чрезвычаек всемирных?
Да, по русской междуусобной войне можно судить о всемирной. Война междуусобная на международную — братоубийство на человекоубийство, огонь на огонь, больший на меньший. В войне международной — жар горящего дерева, в междуусобной — жар железа, раскаленного добела. В международной войне люди — звери; в междуусобной — дьяволы.
Такова тройная ложь большевиков — «мир, хлеб, свобода» — бесконечный голод, бесконечное рабство, бесконечная война — тройное царство дьявола.
О, я понимаю, как страшно о десятках, сотнях тысяч людей сказать не шутя, веря в реальное существование дьявола: «Все это сыны дьявола»! Но как это ни страшно, я именно так говорю. Так же говорил это Достоевский в «Бесах».
Что такое «бесноватость»? Для научного знания — душевная болезнь. Могут ли ею заболевать не только отдельные люди, но и целые народы? Мы видим, что могут.
Для знания религиозного бесноватость — больше, чем душевная болезнь: это — реальная одержимость дьяволом, предельное воплощение, реализация Абсолютного Зла в человеческой личности, не только в духе, но и в плоти. Человек становится воистину дьяволом. Могут ли быть бесноватыми не только отдельные люди, но и целые народы? Мы видим, что могут.
Если богочеловечество — основной догмат христианства, то обратная сторона этого догмата — бесочеловечество. Можно отвергнуть все христианство вместе с его основным догматом; но, приняв одну половину его, надо принять и другую.
Таков ужасающий реализм моего утверждения: большевики — сыны дьявола.
Но все ли большевики — сыны дьявола? Нет ли между ними и честных, добрых людей, даже «святых»? Вот вечный вопрос соглашателей.
Честных и добрых большевиков нет, а есть как будто честные и как будто добрые. Но эти еще хуже простых негодяев: чем лучше, тем хуже.
Разумеется, и честный и добрый человек может сойти с ума, сделаться зверем, дьяволом или идиотом, юродивым, даже как будто «святым». Но в сумасшествии уже нет человека, не только честного и доброго, но и какого бы то ни было: человек был и, может быть, снова будет, когда выздоровеет, но сейчас его нет.
Большевизм, как душевная болезнь, не столько умственная, сколько нравственная — moral insanity, и есть такой именно абсолютный провал человеческой личности, ее исчезновение абсолютное. В этом смысле, истинных большевиков, «честных» и «святых», к счастью, немного. Но это — самые страшные.
Единственное метафизическое оправдание большевистского дьявола, последний обман его, — равенство. Убивают братство, убивают свободу во имя равенства; да погибнет мир, да будет равенство.
Вопрос о большевистском равенстве — сложный и трудный, требующий ответа пространного. Но мой ответ будет краток. Того, кто слеп, потому что не хочет видеть, не убедят никакие ответы. Слепой, не видящий красного цвета, не увидит и белого: кто не знает свободы, не узнает и равенства.
Равенство в рабстве, в смерти, в безличности, — в Аракчеевской казарме, в пчелином улье, в муравейнике или в братской могиле, где труп равен трупу, так что не различишь, — и равенство в личности, в жизни, в свободе, в революции, — не одно и то же. Как соединить революционную Свободу с революционным Равенством, — в этом, конечно, весь вопрос. Большевики не только не разрешили его, но и не поставили; прошли мимо, не подозревая, что тут есть вопрос. Умно и преступно, или идиотски невинно, «свято» утверждают они равенство на свободоубийстве и братоубийстве. Но, убивая Братство, убивая Свободу, убивают и Равенство, потому что разделить их нельзя: эти три — едино: Свобода, Равенство, Братство — три лика одного Божества — Революции.
Свобода — мать Равенства. А большевики вырезывают нерожденного младенца, Равенство, из чрева матери, Свободы. Большевизм — братоубийство, свободоубийство и убийство равенства — проклятая троица.
«Светом трижды светящим» — das dreimal gluhende Licht — Пресвятою Троицей — заклинает и побеждает дьявола Фауст. Тем же светом и мы победим Красного Дьявола.
«Свобода, Равенство, Братство» — Пресвятая Троица в человечестве — этот «трижды светящий свет» загорелся впервые во Франции. Прав Гегель, утверждающий, что Французская революция есть «величайшее откровение христианства после Христа». Франция — святая земля Революции, ее купина неопалимая во всемирной истории. «Скинь обувь свою, ибо ты стоишь на земле святой».
О, я себя не обманываю, я знаю, что и здесь, во Франции этот огонь потухает, что и здесь святыня революции глубоко забыта, зарыта. Зарыта, но не потеряна; забыта, но жива. Жива Революция, пока жива Демократия, потому что у обеих одна душа — Свобода.
Нет, никогда не примирится святая земля Свободы со свободоубийцами. И если в последней борьбе с Красным Дьяволом где-либо вспыхнет всемирный очаг непримиримости, то именно здесь, во Франции.
Вот почему здесь, во Франции, здесь, в Париже, я с вами говорю об этой последней борьбе.
II
В начале XX века океанический пароход «Титаник» потерпел крушение, столкнувшись в тумане с плавучею льдиною. На пароходе совершали увеселительную прогулку американские миллиардеры со своими семьями. За несколько минут до гибели никто ничего не предвидел. Все были спокойны и веселы до того мгновения, когда пронеслось ледяное дыхание смерти. И, если бы сказали им: «Вы сейчас погибнете», — разве бы они поверили?
Так не верит нам Европа, когда мы говорим, что русский пожар — не только русский, но и всемирный. А когда поверит, то бросится тушить пожар, но поздно будет: не Европа нас потушит, а мы ее зажжем. «Мы зажжем Европу», — это сказано было в 1907 году, во время первой русской революции, в книге моей «Le Tsar et la Revolution», изданной здесь, во Франции. Тогда никто не поверил и сейчас не верит никто.
Европа все еще гадает: будет или не будет всемирная революция? А она уже есть: запах ее надо всею Европою, как запах серы перед извержением вулкана.
Европа все еще надеется, что у нее будет не то, что в России: не революция, а эволюция, не срыв, а спуск. Все еще Европа не знает, что из всех спусков — самый отлогий и медленный — в ад.
Мы, русские, давно уже поняли, что здесь, в Европе, слова бесполезны: никого ни в чем никакими словами нельзя убедить. Если между русскими, знающими и не знающими, — стена стеклянная, то между европейцами и русскими, — тем более. Европа видит, слышит нас, но не осязает главного. Ей все еще кажется, что гибель России, ее, Европы, не касается. А когда коснется, — поздно будет.
За что гибнет Россия? Пусть вопрошающие вспомнят башню Силоамскую: «Если не покаетесь, все так же погибнете».
Бич Божий поднят над Европою. Хотим ли мы или не хотим, чтобы он опустился? Такова нераскаянность, таково окаянство Европы, что иногда хотим.
Европейцы думают, что русский большевизм — болезнь для них не опасная: что-то в роде чумы на рогатый скот — к людям неприлипчива. Но, если они ошиблись, то жестоко расплатятся.
Мы уже давно не ждем от Европы жалости. Произошла катастрофа небывалая: тридцать миллионов людей погибло в России. И если погибнут все, — не будет жалости. И добро бы только у «буржуев», — нет, европейские пролетарии к русским братьям своим, гибнущим, еще безжалостнее.
Мы уже давно не ждем стыда от Европы. Все знают, что такое большевики. И вот, самые гордые из европейских народов продают им честь свою за ничто. И добро бы только «буржуи», — нет, и пролетарии, — эти еще бесстыднее.
Ни стыда, ни жалости; так нет ли хоть страха? Но и страха почти уже нет. Помните тургеневского мальчика, выглянувшего в окно, во время кончины мира: «Дяденька, глянь-ка, земля провалилась!» Провалилась Россия, шестая часть планеты Земля, а Европа хочет устроиться на самом краю провала.
Чем грозит русский большевизм Европе, мы предчувствовали смутно еще там, в России, во время наступления Колчака, Юденича, Деникина; но только здесь, в Европе, только теперь, после падения Врангеля, мы видим это с неотразимою ясностью.
Когда под Варшавою разбиты были красные полчища, ничего не стоило свергнуть Советскую власть. Внутри России все уже было готово, и достаточно было искры, чтобы произошел взрыв; достаточно было малейшего извне дуновения, чтобы Советская власть разрушилась, как карточный домик. Но Европа не двинулась, не шелохнулась. Польша заключила мир, Врангель пал, и большевизм, восторжествовав, неимоверно усилился.
Отчего же Европа осталась недвижною? Не захотела или не смогла двинуться? Страшный вопрос.
Наш страх за Европу — страх за себя, за свое. «Моя Европа», — говорил Чаадаев. «У нас две родины — наша Русь и Европа», — говорил Достоевский.
Европейцы в Европе — англичане, итальянцы, французы, немцы; только русские — европейцы всемирные. Гениальною особенностью Пушкина, самого русского из русских людей, Достоевский считает эту способность ко всемирности, «всечеловечности», к чудесным перевоплощениям, вхождением русской души в души всех других народов.
Слабость нашего национального чувства, ныне столь роковая для нас, может быть, и зависит от этого чрезмерно напряженного чувства всемирности. У нас две родины, наша Русь и Европа; одну мы уже потеряли; что если потеряем и другую? Вот наш страх.
Первое и последнее слово Европы о большевизме — «невмешательство». Россия лежит, как тяжело больной, без сознания, без памяти; сама не может встать. А Европа говорит: «Не тревожьте больного, не приводите в чувство, не подымайте, не вмешивайтесь в русские дела».
Это одно из двух: или бездонное невежество, или бесстыдная ложь.
Тут, в самом понятии «вмешательство», положение дел извращено в корне. Речь идет вовсе не о том, чтобы Европе вмешиваться в русские дела, а о том, чтобы России не вмешиваться в дела европейские. Ведь, главная сущность русского большевизма и есть