свободы перед лицом свободоубийц. Если бы те пять повешенных воскресли, — их повесили бы снова, при Ленине, так же, как при Николае Первом.
О, петли Николая чище,
Чем пальцы серых обезьян!
Вот что я должен был сказать, а отказа говорить мне никогда не простили бы. Я это знал, и они знали.
* * *
В тишине бессонных ночей я взвешивал две одинаково страшных возможности-невозможности. Жизнь в России — умирание телесное или духовное, — растление, оподление; а побег — почти самоубийство — спуск из тюремного окна с головокружительной высоты на полотенцах связанных. И как бежать, оставив близких? Что лучше, погибать со всеми или спастись одному? Сделать выбор, взвесить его на весах внутренних, решить побег, — может быть, было труднее, чем бежать.
* * *
Для древних изгнание было почти то же, что смерть. Мы уже тогда предвкушали ту горечь смертную, которую ныне пьем полною чашею. Вы, оставшиеся, не завидуйте нам!
* * *
Старушка няня, когда я сказал ей о побеге, молча заплакала; и собачка Афик, наш многолетний друг, глядя умными глазами на нее и на меня, завыла жалобно: как будто обе провожали меня на смерть.
* * *
Полтора года готовились мы к побегу. Три раза все уже было готово и только в последнюю минуту срывалось. Сначала хотели бежать через Финляндский фронт, потом через Латышский и, наконец, через Польский. В последнее время многие знали о нашем намерении, слухи ходили по городу, и мы жили под вечным страхом доноса. Каких трудов, унижений, обманов, хитростей стоила бумажка на выезд из Петербурга — мандат на чтение просветительных лекций в красноармейских частях!
* * *
Мы знали, что за границей ленинки превратятся в пыль, и мы будем нищие, голые на голой земле. Но белья и платья нельзя было взять больше, чем каждый мог снести в ручном тюке или чемодане. Как мучительно мы втискивали вещи; как сомневались, что предпочесть — лишнюю пару сапог или драгоценную рукопись; с какою воровскою ловкостью зашивали деньги в подкладку платий и чемоданов!
* * *
Дня за три до отъезда сделался мороз в 27 градусов, а мы не знали, топят ли вагоны. И невозможно было откладывать.
* * *
Мглисто-розовым декабрьским вечером, по вымершим улицам со снежными сугробами, на двух извозчичьих санях, нанятых за 2000 рублей, мы поехали на Царскосельский вокзал. На вокзале — последний митинг с речами коммунистов, с концертом оперных певичек и заунывным пением Интернационала. Перед третьим звонком носильщик, нанятый за 1000 рублей, покинул нас в озверелой толпе ломившихся в поезд красноармейцев и мешочников. Мы не могли снести вещей: надо было или бросить их, или самим остаться. Двое спутников наших уже влезли в вагон, и толпа отрезала их от нас. Наконец, кто-то помог. Мы тоже втиснулись. Коридор был набит красноармейцами, завален сундуками и мешками. В купе для четырех было четырнадцать человек и такой воздух, что одному из нас сделалось дурно.
* * *
Трое суток от Петербурга до X. — сплошной бред. Налеты чрезвычайки, допросы, обыски, аресты, пьянство, песни, ругань, споры, почти драки из-за мест, духота, тьма, вонь, ощущение ползающих по телу насекомых… Лучше не вспоминать.
* * *
X. — прифронтовой городок — большая деревня. Половина жителей — в сыпном тифу. Мы остановились в еврейской корчме — четверо в одной комнате, за 1000 рублей в сутки. Наш хозяин, контрабандист, грабил нас бессовестно, потому что знал, для чего мы приехали. В X. — целое общество контрабандистов, которое переправляет за фронт не только товары, но и буржуев. Мы имели хорошие рекомендации из Петербурга, и нам легко было уговориться. Обещали переправить на г. N за 20000 рублей. Мы наняли извозчиков, но те обманули, не приехали. Страшно было, как бы не донесли.
* * *
Вывесили шубы на мороз, прокипятили белье, чтобы избавиться от вшей. У З. Н. сделался жар. Я боялся, что будет сыпной тиф. Ночью больная бредила, что влезает на головокружительную лестницу со ступенями такими высокими, что никак не влезешь, а лезть надо — иначе сорвешься и упадешь назад, в пропасть; а на самом верху лестницы — исполинская, белая вошь.
* * *
— Какая покинутость! Какая покинутость! — шептала больная.
Никогда не забуду я этого шепота. Вся тоска изгнания — в двух словах.
* * *
Русский извозчик обманул, латыш оказался честнее — приехал. Подул юго-западный ветер, мороз полегчал. Мы закутались, легли в низкие розвальни и ранним, еще темным утром, поехали с осторожностью, чтобы не наткнуться на красноармейский разъезд, по широким и пустынным улицам, мимо спящих домиков. Когда благополучно миновали заставу и в необозримом снежном поле вольный ветер повеял в лицо, и потом в сосновом бору, когда запахло смолою в оттепельном воздухе, — я почувствовал такую радость, что казалось, стоило отдать за нее жизнь. Тогда только понял я, что не ошибся в выборе — сделал то, что надо: умереть, но быть свободным.
* * *
Глухими лесными дорогами, а иногда и совсем без дорог, целиною по снежному насту пробирались мы в деревню — крайний пункт, ближайший к польскому фронту. В Z. латыш передал нас поляку-контрабандисту, который тоже переправлял беглецов через фронт. У поляка остановились мы на ночлег. Этот придурковатый малый, с испуганно-растерянным лицом, казался нам не очень надежным. Вечером отправился он на разведку и, вернувшись поздно ночью, объявил, что ехать опасно: по дорогам — заставы; но и ждать опасно: по всему местечку — облавы и обыски. Мы решили ехать.
* * *
Когда минуя последнюю хату на выезде, где могла быть застава, извозчик боязливо повернул к ней голову, — мы тоже на нее взглянули: не затеплится ли в темных окнах огонек, не выскочат ли из ворот люди с винтовками? Мы знали, что, если попадемся, лучше мгновенный расстрел, чем медленная пытка с издевательством. Слава Богу, проехали! При слабом свете звезд, в темном снежном поле, опять закружили целиною, без дорог, иногда проваливаясь в снег, объезжая две последние заставы на N-ском шляхе. Наконец, и их миновали. Поехали по лесу, такою узкою тропою, что оснеженные сосны и ели задевали нас по лицу пушистыми, белыми лапами.
* * *
Еще одна, последняя деревня. Когда толпа крестьян окружила нас у околицы, сердце у меня упало. Что если крикнут: «Стой!» Но посмотрели молча, с любопытством, и пропустили. Мы узнали потом, что недавно, в этой самой деревне, крестьяне убили и ограбили несколько беженцев.
* * *
Голая снежная степь. N-ский шлях. Телеграфные столбы с уныло гудящей проволокой. Ледяной ветер, как ножами режущий. Чтобы не замерзнуть, мы легли на дно саней и с головой закутались. Вдруг, на самом краю белой равнины, замелькали черные точки: польский фронт.
— Кто вы?
— Русские беженцы.
— Откуда?
— Из Петрограда.
— Куда?
— В Варшаву, Париж, Лондон.
Познанский легионер подал знак, ворота открылись, и мы переехали черту заповедную, отделяющую тот мир от этого.
* * *
Здесь в изгнании, — тот же крест, как там, в России: мы только переложили его с плеча на плечо.
* * *
Россия — наша земля, наше тело. Без земли — без тела. Наша любовь к России неутолимая — неутолимая жажда облечься в новое тело, в новую землю.
* * *
На ниву Божью, вспаханную плугом войны народов братоубийственной, мы русские изгнанники, бестелесные духи всемирности, падем, как семена сева Божьего, грядущего братства народов.
* * *
Наша любовь к России — не только любовь, но и влюбленность. Россия — Мать и Невеста, Мать и Возлюбленная вместе.
* * *
Для нас не простая случайность, а благословенный дар судьбы, дар Промысла Божьего — то, что мы сейчас в Польше, земле мессианизма, земле всемирности.
* * *
Не помню, где я читал или слышал легенду.
Накануне раздела, распятия Польши, Матерь Божия Остробрамская, темным утром, до зари, ходила по литовским полям и скорбела, и плакала. Слезы Ее падали росою на землю, и цветок вырос из этой росы божественной. Имя цветка — «Сердце Польши» — мессианизм польский.
И накануне гибели России, русская Матерь Божья, Всех Скорбящих Матерь ходила по русским полям и скорбела, и плакала. И так же из слез Ее вырос цветок. Имя цветка — «Сердце России» — мессианизм русский. Оба цветка одинаковы: в них — золотое сердце единое.
Мир гибнет сейчас от вражды народов братоубийственной. Такой вражды, как между двумя народами-братьями, русским и польским, никогда еще не бывало. Но когда эта вражда утолится, эти два народа соединятся, то золотое сердце их как цветок откроется и озарит, как солнце, все человечество.
* * *
Что означает мировая катастрофа, переживаемая ныне человечеством, — разрушение Европы, политическое, экономическое, социальное, культурное? Почему в мировой войне нет побежденных, нет победителей? Почему победа злее поражения?
Русский большевизм и польский мессианизм отвечают на эти вопросы как будто одинаково: из категории бытия национального человечество должно неизбежно, под угрозой гибели, перейти в иную категорию, высшую, бытия всемирного. Некогда, в национальных формах бытия своего, народы жили и росли свободно; теперь умирают в них, задыхаются. Некогда пелены колыбельные, формы эти становятся ныне пеленами смертными. Человечество или сойдет в них в могилу, чтобы истлеть, или сбросит их, как Лазарь воскресающий.
* * *
Требование бытия всемирного в русском большевизме и польском мессианизме сходно по внешности. Но, при внешнем сходстве, тут внутренняя противоположность глубочайшая.
Русский большевизм утверждает равенство без свободы, потому что не может разрешить антиномию свободы и равенства. В самом деле, антиномия эта неразрешима в порядке мышления рационального. Здесь личность (точнее, «особь») поглощается обществом (точнее, «государством»), Один — Всеми, Свобода — Равенством — до истребления, уничтожения абсолютного.
Антиномия эта разрешается только в порядке мышления религиозного: тезис — Я, Личность, Свобода — и антитезис — Не-я, Общество, Равенство — соединяются в синтезе — в Братстве, Любви.
* * *
Всемирное соединение большевизм утверждает на ненависти. Что попытки таких соединений возможны, доказывает всемирная война международная и еще более всемирная, гражданская война — «борьба классов». Чем кончилась первая, мы уже знаем; может быть, скоро узнаем, чем вторая кончится.
Мессианизм утверждает всемирное соединение на любви. Попытка такого соединения никогда еще не делалась, потому что у человечества не было иной всемирности, кроме христианства, но и в христианстве любовь — начало только личное.
В мессианизме любовь есть начало личное и общественное вместе, царство Божие на земле, как на небе. Это новая заповедь любви — «заповедь новую даю вам», — соединение Свободы и Равенства в Братстве, Отца и Сына в Духе — Третий Завет.
* * *
Самое ужасное в гибели — бессмысленность. Ни за что погибла Россия? Нет, за вечную душу свою — за всемирность.
*