мы не поймем этого, мы ничего не поймем в деле Франциска.
В несколько холодной похвале Данте самое верное, потому что самое чувственное, огненное, как искра из раскаленного горна, из сердца самого Данте вылетающее слово: «лютое»: к первому Мужу, Христу, и ко второму, – св. Франциску, любовь Жены, Бедности, «непреклонно-лютая», constante e feroce. Верно соединяются у Данте, под знаком Францисковой святости, три страшных Сестры, одна «лютее» другой: Бедность, Любовь, Смерть.
люта, как преисподняя ревность.
«Люта, как преисподняя» и Бедность. Вот откуда такое невероятное для нас, но все-таки верное сочетание слов: «св. Франциск – Жестокий, Лютый», Sanctus Franciscus Ferox. Здесь – «опрокинутое», «перевернутое», «противоположное» лицо св. Франциска Неизвестного.
LIII
Идучи однажды в Болонью, случайно узнает он, что в этом городе построен дом для Нищих Братьев, и, только что слышит эти два слова: «Дом Братьев – наш дом», – поворачивает назад и велит выселить из него всех братьев, из этого дома, чтобы нога их в него никогда уже не вступала под страхом проклятия Божия. Так и сделали: тотчас же все вышли из дома, а кто не хотел или медлил, тех принудили силой, – в том числе и больных, – всех «выгнали», «выкинули вон», по слову легенды, видимо вовсе не подозревающей, что словом этим она, быть может, и не делает чести св. Франциску. Кончилось, однако, все это тем, что кардинал Уголино объявил торжественно, с церковной кафедры, что дом принадлежит ему, а не братству Нищих.[145]
«Милости хочу, а не жертвы», – вспомнил ли бы об этом Франциск Милостивый, если бы сам, своими глазами, увидел, как больных выгоняют, «выкидывают» на улицу? В самой возможности такого вопроса уже «лютый» любовник «той, которой, так же как смерти, никто не открывает дверей своих охотно». Вот где «противоположное», «преисподнее» лицо Франциска Неизвестного: «люта, как преисподняя, ревность».
Людям грешным, как мы, слишком легко осудить за это святого, извне; но изнутри, в опыте, не так-то, может быть, легко. Только усилием нечеловеческим, до вывиха членов, ломания костей, можно было сделать что-нибудь с такою страшною силою, как Собственность; с меньшим усильем свелось бы все ни к чему. Сила против силы; страсть против страсти; «противособственность» – как бы опрокинутая, перевернутая скупость: вместо бывшей алчности к богатству, новая алчность к нищете.
LIV
Денежный знак, золотой, серебряный, медный, – как бы чистейший химический кристалл собственности – самого бога Мамона, князя мира сего, людьми намеленный, намагниченный, фетиш. «Черную магию» собственности чувствует скупой в желтом блеске и звонком шелесте переливающегося между пальцами золота; чувствует ее, осязает, видит и слышит скупой; «противоположно-опрокинуто», но так же осязательно чувствует ее и святой; кажется, Франциск, так, как никто из святых.
Кто-то из братьев, взяв несколько серебряных монет, положенных под распятием в церкви Богоматери Ангелов, бросил их на подоконник; но тотчас же, почувствовав, что сделал неладно, побежал, как виноватое дитя, к Франциску – «Матери», пал перед ним на колени, признался в вине и попросил его наказать. «Строго укорил его Блаженный за то, что он прикоснулся к деньгам, и велел ему, взяв ртом монеты с подоконника, отнести их за ограду обители и выплюнуть на кучу ослиного помета. И пока он это делал, видевшие то, ужасались».[146]
В деньгах – «сила нечистая»: в них совершается нечто подобное «черной обедне», – «пресуществление» меди, серебра и золота в тело дьявола: вот чему они «ужасаются».
LV
Кто-то из братьев, найдя на дороге серебряную монету, хотел ее поднять для подачи милостыни прокаженным. Когда же другой, шедший с ним, брат напомнил ему правило Устава «попирать найденные деньги, как сор», – тот, будучи упрям, только посмеялся над ним и поднял монету; «но только что он это сделал, лишился языка и, скрежеща зубами, не мог произнести ни слова, пока наконец не кинул этого навоза туда, где его нашел; только тогда открылись вновь уста его, и он прославил Господа».[147]
«Силу нечистую», заключенную в деньгах, яснее всего вынужден был обнаружить сам дьявол, когда, по молитве Франциска, для научения одного неопытного брата, выползла из найденной им тоже на дороге туго набитой мошны «довольно большая змея».[148]
Если бы кто-нибудь напомнил Франциску, что у самих двенадцати Апостолов были деньги, то мог бы напомнить и он, что денежный ящик имел при себе Иуда Предатель, и что нужной для уплаты храмовой дани, мелкой серебряной монеты не оказалось ни у кого из Двенадцати, и что сам Иисус, отвечая на вопрос о подати кесарю, сказал фарисеям: «не „подайте“ и „покажите Мне динарий“, – может быть, потому, что не хотел осквернить рук своих деньгами.
Но как «приобретать друзей богатством неправедным, чтобы с ними войти в вечные обители»; и почему «пришло спасение» дому Закхея-мытаря, раздавшего нищим только половину имения, – этого Франциск не понял бы: здесь уже невидимая для него часть евангельского спектра – непонятная для него свобода Сына в Духе, – то, что Иоахим называет «Вечным Евангелием».
LVI
«Только одного хотел Блаженный, – чтобы соблюдали братья всегда и во всем букву Евангелия», – говорит легенда, забывая, что само Евангелие – не буква, а дух.[149] Но все же легенда отчасти права: как ни свободен Франциск внутренне, во внешнем деле его, буква Устава иногда сильнее, чем дух свободы.
«Радоваться должны братья всегда», – сказано будет в Уставе:[150] вот уже первая буква Закона в духе Свободы, – первый желтый лист в раю. Люди радуются больше всего, когда еще не знают, что должны радоваться, и когда еще не надо им говорить об этом ни в каком «уставе».
Милостыню собирать и варить овощей нельзя на два дня, потому что сказано: «Хлеб наш насущный подай нам днесь», на сегодня, а не на завтра; двух одежд нельзя иметь, но можно «подшивать одну под другую».[151] «Келья моя», – нельзя сказать, но сам Франциск пишет имена всех братьев на стене Ривотортской хижины, tugurium, чтобы каждый брат знал свое место и не занимал чужого.[152] Свой, нужный для ремесла, инструмент может иметь каждый.[153]
Знает ли Франциск, что все это – уже начало собственности?
Телом моим, подо мной, хотя бы и на голой земле, нагретое место – уже свято «мое», – первая точка какой-то возможной будущей Святой Собственности, – не той ли самой, о которой сказано и в заповеди Божьей: «Не укради»? Очень похоже на то, что какая-то злая сила, «черная магия», действительно вошла в собственность, какова она сейчас; но нельзя ли ее оттуда изгнать, – вот вопрос, которого Франциск не слышит вовсе, а ведь все дело его будет под этим вопросом.
LVII
Слишком для нас очевидно, что нет, или почти нет у Франциска чувства меры. Лучше бы не разрушал он чужих домов, не выгонял из них больных, не запрещал помогать им деньгами, не заставлял братьев носить денег во рту на кучу навоза. Все это слишком очевидно. Но нельзя возражать на такую безмерность, как у Франциска, нашей человеческой, большей частью, мнимой мерой – действительной умеренностью, а можно – только мерой божественной, – той, что рождается от встречи двух противоположных безмерностей, – Отца и Сына в Духе. Но меру эту знал доныне, во всем человечестве, только один человек – Иисус.
LVIII
Правило и проповедь – два главных дела Франциска, – внутреннее и внешнее. Если мертвою буквою закона иногда угашается Дух живой в Правиле, то вся проповедь Франциска – огненный дух.
Не вы будете говорить, но Дух (Мт. 10, 20), – слово это на нем исполнилось.
«В день Успения, 1222 года, он проповедывал в Болоньи, на площади Малого Дворца, почти перед всеми гражданами, – вспоминает очевидец. – Проповедь его была, как простая беседа». Он говорил в тот день, о вечном мире, конце всех войн. «Бедны были одежды его, вид незначителен, лицо некрасиво; но Господь давал такую силу словам его, что многих владетельных князей, ливших кровь, как воду, в братоубийственных войнах, привел он к миру и согласию».[154] – «В очень простых и немногих словах выражал он то, что, казалось, невозможно выразить никакими словами», – замечает другой слушатель. «Я запоминаю, почти слово в слово, речи всех проповедников, но не могу запомнить того, что говорит Франциск, – удивляется третий, – и если даже запоминаю, то все кажется мне, что это не те слова, которые я из уст его слышал».[155]
«Надо, уподобляясь Христу, больше делать, нежели учить, или, по крайней мере, делать и учить равно», – говорит он сам.[156]
Если слова его действуют на людей так неотразимо, то потому, что каждое слово его – дело.
Кто сделает и научит, тот великим наречется в царстве Небесном (Мт. 5, 19).
Все величие Франциска – в этом.
«С тысячами говорил он, как с одним, и с одним, – как с тысячами… Часто, приготовивши проповедь и выйдя к народу, не мог он вспомнить ни слова и признавался тогда, не смущаясь, что все забыл… молча благословлял слушателей, и это трогало их больше всех слов».[157]
Когда случилось ему однажды проповедывать перед папой Гонорием III и всеми князьями Римской церкви, кардинал Уголино, покровитель Франциска, поставивший всю судьбу свою на карту его, очень боялся за «простоту» Блаженного – как бы не осмеяли его; и больше еще испугался, когда, «увлекаемый речью своей, не мог он, казалось, устоять на месте и двигался весь, почти плясал». Но, видя, что никто и не думает смеяться, понял кардинал, что ему бояться нечего.[158]
LIX
Первое и последнее слово Франциска к людям – самое огненное слово Духа: Мир.
«Сам Господь открыл мне, что мы (Меньшие Братья) должны говорить всем людям: „Мир да подаст вам Господь, pacem det vobis Dominus“, – скажет св. Франциск в завещании своем.[159]
Собственность – мать Войны; мать Мира – нищета, нагота безоружная. «Мы ничего не хотим иметь, потому что, будь у нас имение, нам нужно было бы оружие, чтоб его защищать».[160]
Не воевать – не убивать, – вот всегда и везде, для всех возможный, первый шаг на пути человечества к царству Божию.
В 1210 году, по настоянию Франциска, был заключен и подписан, с торжественной клятвой, на главной площади города Ассизи, «вечный мир между Большими и Меньшими людьми», Majores et Minores, богатыми и бедными, и братоубийственная война их на несколько лет прекратилась.[161]
Вот несомненнейшее дело Франциска, – то, за что «наречется он великим в царстве Небесном».
LX
«Брат, ступай в город Ассизи и проповедуй», – сказал однажды Франциск брату Руфино. «Смилуйся, отец! Ты знаешь сам, как я прост и глуп, simplice et idiota!» – взмолился тот. «Так как ты меня не послушался тотчас же,