то именем святого послушания приказываю тебе: донага раздевшись, ступай, войди в церковь и проповедуй!» – ответил Блаженный. Так и сделал брат Руфино.
«А между тем, видя столь быстрое повиновение его и чувствуя жестокость своего приказания, начал Франциск себя укорять: „Кто дал тебе право, сын Пьетро Бернардоне, жалкий и презренный человечишко, возлагать такое послушание на брата Руфино, потомка одного из знатнейших ассизских родов? Жив Господь, ты сам на себе испытаешь, что возложил на другого!“
«И тотчас же, раздевшись донага, пошел он в город. Когда же люди его увидели, голого, то начали смеяться над ним и поносить его, говоря, что оба они с братом Руфино лишились рассудка от святости. А Франциск, войдя в церковь, взошел на кафедру и начал проповедывать о наготе Распятого».[162]
Что произошло затем, – как и почему только что смеявшиеся, вдруг изменив чувства свои, перешли от смеха к такому «великому плачу, какого никогда еще не было слыхано в городе», – трудно понять по легенде. Ясно одно: если бы уже и тогда, как люди смеялись над «безумием» Франциска, не было в них чего-то родственного этому безумию, то не мог бы в них произойти такой внезапный переход и все дело кончилось бы, вероятно, в те дни приблизительно так же, как в наши: оба голых монаха были бы посажены в тюрьму за «преступление против общественной нравственности» и, уж во всяком случае, не было бы допущено такое явное «кощунство», как проповедь голых в церкви. Чтобы нечто подобное оказалось возможным, должно было носиться в самом воздухе тех дней дыхание того же Духа, которым был движим и Франциск. Кажется, нет времени более одетого, исступленно-стыдливого, большим страхом наготы одержимого, чем закутанные в монашеские рясы, закованные в рыцарские латы средние века. Но вот вдруг, в каком-то безумии, бунтуя и освобождаясь из древнего плена, прорывает все одежды нагота.
В те дни (около 1210 года) можно было видеть, как «по городам и селам бегали молча голые женщины», – сообщает один летописец о повальном безумии или о том, что кажется нам «безумием» тех самых дней, когда проповедывал, в ассизской церкви, голый Франциск.[163] Эти бледные немые призраки голых женщин внушают, может быть, людям нечто, подобное тому, что испытывают и ассизские граждане, видя нагого Франциска. Что же это такое? Кажется, ключ к этой загадке – в двух словах легенды: «нагота Распятого».
Наг был человек в раю и только нагим, через второго Адама Распятого, войдет в новый рай – царство Божие: вот о чем, должно быть, проповедует одетым людям нагой Франциск.
Два слова Господня, «не записанных» в Евангелии, agrapha, уцелели, – одно – на египетском папирусе II–III века, другое – у св. Климента Александрийского:
Говорят (Иисусу) ученики: когда Ты явишься нам и когда мы увидим Тебя?
Говорит Иисус: когда обнажитесь и не устыдитесь.[164]
Будучи же спрошен Соломеей, когда исполнится тo (наступит царство Божие), отвечал Господь: когда попрете ногами одежду стыда.[165]
Нагим человек рождается; нагим любит в брачной любви, – зачинает, рождается и умирает нагим.
И открылись у них глаза, и узнали они, что наги… И сделал Господь Адаму и жене его одежды кожаные, и одел их (Быт. 3, 7–21).
«Скинь одежды плоти и крови („кожаные одежды“ Адама); обнажись – умри и будь»: жизнь человека – в одежде; бытие – в наготе.
Чтo облака в небе, тo одежды на теле: голое чистое тело – чистое, райское небо. «Ныне же будешь со Мною в раю», – говорит человеку Второй Адам, нагой Распятый (Лк. 23, 43).
LXI
Думал ли Данте о наготе Беатриче; думал ли св. Франциск о наготе Прекрасной Дамы, Бедности? Если и не думал, то чувствовал Ее, всю нагую, весь нагой; видел, что вся нагота Ее – красота. Если Франциск и Бедность, по слову Данте, – «любовники», то понятно, почему он любит Ее наготу: высшее для любящего упоение любви – в наготе возлюбленной.
В радужных светах от окон с разноцветными стеклами, в темной тени от готических колонн и стрельчатых арок чудно и страшно белеет голое тело св. Франциска, как пламенеющее тело Серафима Распятого. Глядя на него, плачут люди, рыдают, по слову легенды, «глубоким рыданием», – сами, может быть, не зная, от чего, – от горя или от радости. Плачут, рыдают и звуки органа глубоким рыданием, потрясающим каменное сердце собора, и бурею звуков, бурею плача, уносятся сердца человеческие в будущий рай на земле – царство Божие.
«Ныне же будете со мною в раю», – говорит людям одетым нагой Франциск.
LXII
Самым умным людям Римской церкви не легко было понять, что ей от Франциска опасаться нечего, потому что он ей навсегда и бесконечно предан.
«Сам Господь внушил мне такую веру в пастырей Святой Римской Церкви… что, если бы они и гнали меня, я все-таки искал бы у них же прибежища… Я буду их всегда бояться… любить и почитать, как моих начальников, потому что, как бы ни были они грешны, я вижу образ Сына Божия только в них».[166] Сколько бы в этом ни уверял Франциск, люди церкви ему не поверят, потому что в самом для него главном, – в воле к нищете – «противособственности», его противоположность им слишком для них очевидна.
Воля к собственности возобладала в Римской церкви над волей к нищете, по роковой исторической необходимости: чтобы спасти Европейский Запад от варварства, не только духовно, но и физически, т. е. в последнем счете, «хозяйственно», «экономически», Церкви нужна была собственность. И дела, по существу, не меняли даже такие святые папы-бессребреники, как современник Франциска Гонорий III и Целестин V; Церковь Петра Нищего оставалась все-таки величайшей в мире собственницей.
Что бы ни разумел Данте – всю ли Римскую церковь или только Римскую курию, – в этом страшном стихе:
там, где каждый день продается Христос,
la dove Cristo tutto di si merca,[167] —
слишком очевидно совершалось в Риме дьявольское чудо симонии – купля-продажа Духа Святого; Симоном Волхвом побеждался Петр, «черною магией» собственности побеждалась «белая магия» бедности слишком очевидно, чтобы и Франциск мог этого не видеть и не понять или, по крайней мере, не почувствовать, что Святейший Отец, некогда Наместник Петра Нищего, – такой же ныне собственник, как и его, Франциска, грешный отец, Пьетро Бернардоне, и такой же ему естественный враг.
Люди церкви были очень умны, но умен был и Франциск, умнее, чем они думали. Слишком хорошо, конечно, понимал он, откуда идет их сопротивление, но надеялся преодолеть его, – чудом пройти сквозь него, как сквозь стену, и в этом ошибся: черная магия собственности оказалась сильнее белой магии бедности.
Если первый Устав Меньших братьев (или, вернее, отсутствие Устава – свобода евангельская) сначала не был разрешен, а потом – «потерян» или уничтожен, то потому, что люди церкви считали его слишком трудным, сверх сил человеческих, и тем опасным не только для других, но и для себя самих. Сколько бы ни уверял их Франциск в своей преданности, – этот нищий для них, богатых, этот святой для них, священников, был живым укором, – вечным у них бельмом на глазу.
Умнейшим людям Римской церкви, в те дни, могли сниться дурные сны о Франциске: что, если лысинка тонзуры зарастет на косматой голове «лесного человека», лешего, и большей беды наделает Церкви этот вернейший сын ее, чем все еретики, вместе взятые?
LXIII
Как ни велика была над людьми власть Церкви, власть Франциска была еще больше. Люди сливались для Церкви в одно неразличимое стадо, а для Франциска каждый человек был существом отдельным, неповторимым и единственным, и это все люди чувствовали: вот почему и шли к нему в таком множестве. «Братья, погодите, дайте мне подумать, что с вами делать», – принужден он был останавливать людей, когда все население какого-нибудь городка или местечка хотело за ним идти.[168]
Власть же его над Меньшими братьями была еще больше. «Именем святого послушания приказываю», – не успевал он произнести, как все они кидались исполнять его приказание.[169] Слишком понятно, что для Церкви такое послушание не ей, а другому было страшно.
Кто от всего отрекся, тот свободен от всего, неуловим ни для какой власти, мирской или церковной, потому что проходит сквозь нее, как дух – сквозь стену: так свободны Меньшие братья. Слишком понятно, что для Церкви и такая свобода страшна.
«Помня слово Господне: „один у вас Отец – на небесах, и один Учитель – Христос“, – никого из людей не называл Блаженный ни „отцом“ своим, ни „учителем“.[170] Если никого, то и папу не называет «Святейшим Отцом»: папа, Глава Церкви, Наместник Христа, равен для него последнему нищему. Слишком понятно, что и такое равенство для Церкви опасно.
LXIV
Около 1209 года, «когда император Оттон проезжал мимо Ривотортской обители в Риме, чтобы там венчаться на царство, – Святейший Отец, Pater Sanctissimus (не папа, а Франциск, – имя это дано ему легендой недаром), – Святейший Отец не вышел из хижины, хотя и находившейся у самой дороги, чтобы взглянуть на великолепное шествие, и никому из братьев не велел выходить, кроме одного, который должен был напомнить императору, что его величие мимолетно».[171]
Солнце называют эти «наименьшие» из людей «Государем-Братом» своим, а император для них равен последнему нищему. Бывший «раб рабов Господних», Servus servorum Dei, мнимый нищий, Наместник Петра, мог бы позавидовать такому царственному величию настоящего раба, действительного нищего – св. Франциска.[172]
«Милует он тех, кого и Бог не помиловал», – говорят о нем люди, чего ни о каком папе не сказали бы.
Солнцем, восходившим над Риво-Торто, затмевалось солнце, заходившее в Риме: вместо папы римского Иннокентия III или Григория IX, – папа Ассизский, Франциск I. Как же было Церкви не испугаться и этого?
LXV
В 1216 году, при посвящении («великой индульгенции») Портионкулы, прочитана была, вероятно самим Франциском, молитва царя Соломона, при посвящении храма Иерусалимского: «Да познают, Господи, имя Твое все племена и народы земли, в доме сем, который я построил Тебе» (III Цар. 8, 43–44). Это значит если еще не для самого Франциска, то для будущих его учеников: Церковь Вселенская – уже не великая Церковь Петра в Риме, а малая церковка Франциска, в Портионкуле.
«Бог призвал нас (Меньших Братьев)… для спасения всех народов земли», – «не только христиан, но и язычников», – скажет ли это Франциск только в легенде или также в истории, – во всяком случае, здесь что-то легендой верно угадано в том, что произошло или могло бы произойти между Франциском и Церковью.[173]
«Когда Блаженный молился однажды перед алтарем в церкви Богоматери Ангелов, простирая руки к небу и вопия