не будет, да не будет, да не будет сего! Absit, absit, absit hoc!»[234]
Но так же мог бы ужаснуться Франциск и от слов Господних: «Только одно Братство твое осталось у Меня во всем мире, и с ним последний свет потухнет!»[235]
«Церковь освободится от римского ига, Ecclesia liberabitur a jugo servitutis illius», – сказано будет на Иоахимовой родине, в Калабрии, два века после Иоахима, полтора века после Франциска и за четверть века до Лютера.[236] Это и значит, по Иоахиму: только Церковь «освобожденная», в Третьем Царстве Свободы, будет Церковью Вселенской – не Двух, – Отца и Сына, а Трех, – Отца, Сына и Духа.
LXXXVI
Это уже не «Преобразование» – «Реформация», а «Переворот» – «Революция». Иоахим начал ее; продолжал, сам того не зная и не желая, Франциск. Это нечто бесконечно большее, чем Реформация, и более для Римской Церкви опасное, потому что не рушащее ее извне, а взрывающее изнутри; это пожар от того огня, о котором сказано:
огонь пришел Я низвесть на землю, и как желал бы, чтоб он уже возгорелся! (Лк. 12, 49).
Люди погасили этот пожар. Надо ли было гасить? Нет, не надо. И уж во всяком случае, не надо было это делать так, как сделали. «Я столько же думаю о Третьем Царстве Духа, сколько о пятом колесе в телеге, quantum de quinta rota plaustri», – скажет один из учеников св. Франциска, через двадцать лет по смерти учителя.[237] Если в наши дни телега человечества так страшно увязла в крови и грязи, то, может быть, потому, что и для нас все еще «пятое колесо» в этой телеге, – Дух.
LXXXVII
«Кажется, мы, дети Франциска, пропитаны до мозга костей духом отделения» (от Римской церкви), – признается, в наши дни, один историк Братства, сам – дитя Франциска.[238] Меньше хотеть отделиться от Церкви, больше подавлять «дух отделения в себе и в других», чем это делает Франциск, – кажется, нельзя. «Сам Господь внушил мне такую веру в пастырей Святейшей Римской Церкви, что, если бы они и гнали меня, я все-таки пошел бы к ним». Но если бы не его гнали, а Того, с Кем он, – пошел ли бы к ним все-таки? И что значит: «рушащийся дом Мой обнови, Франциск»? Кем и отчего рушится дом Божий? На эти вопросы не отвечает Франциск, а может быть, и не слышит их вовсе. Чтобы не видеть слишком страшного и очевидного «там, где каждый день продается Христос» (пусть и везде продается, но там, в Церкви, это страшнее, чем где-либо), – чтобы этого не видеть, он и ослепляет себя – «оглупляет».
Мог ли бы понять Франциск, почему назван Павел «возмутителем всесветным» (Д. А. 17, 6) и почему сам Иисус распят за то, что «возмущал народ» (Лк. 23, 5)? Очень вероятно, что если бы и мог, то не захотел бы; чтобы не видеть и этого, ослепил бы себя – «оглупил».
LXXXVIII
Самая черная точка этого ослепления – в жизни Франциска загадка темнейшая – передача им власти над Братством отъявленному плуту и негодяю, брату Илье Кортонскому.
«Именем святого послушания приказываю, per lo merito della santa ubbedienza»,[239] – вот, кажется, магическое слово, которым свяжет Франциска, по рукам и ногам, чтобы отдать его в руки ставленнику своему, брату Илье, папский викарий, верховный наместник Братства, кардинал Уголино, будущий папа Григорий IX, один из умнейших и благороднейших людей Римской церкви, искреннейший друг св. Франциска и сам почти святой. Как же это могло случиться, – вот загадка.
Кто такой брат Илья? Великий «приобретатель-собственник», великий «делец», «спекулянт», по-нашему, «вор», по-тогдашнему. Первый увидел он в братстве Нищих выгоднейшее «торговое дело» и начал его, вероятно, еще при жизни Франциска, а кончит уже по смерти его, когда на собранные – краденые деньги от постройки великолепной Ассизской базилики, богатейшей могилы Прекрасной Дамы, Бедности, и возлюбленного ее, св. Франциска, заживет как владетельный князь, в богатстве и роскоши. Когда же, отлученный от Церкви, заключит против нее союз с императором Фридрихом, «апокалипсическим Зверем», как назовет его папа Григорий IX, тот самый кардинал Уголино, что поставил брата Илью папским наместником в Братстве, то не будет уже никакого сомнения, что брат Илья продал душу дьяволу.[240]
Как бы воплощенный дьяволом смех над св. Франциском – дьявола с «игрецом Божьим» игра; как бы исполнившееся над сыном проклятье отца, – вот что такое брат Илья в жизни Франциска. Сын восстал на отца, честного «собственника», Пьетро Бернардоне и покорился плуту; честного отца возненавидел и вора возлюбил. «Матерью» своей называл Блаженный брата Илью», – вспоминает легенда.[241]
Что же все это значит? Чем такого Святого очаровал такой негодяй? Кажется, ключ и к этой загадке в жизни Франциска – все в том же его глубочайшем признании: «О, если бы люди знали обо мне все, как бы они пожалели меня». Больше, чем за то, что происходит между ним и Церковью, пожалели бы его, может быть, за то, что происходит в нем самом.
Самое в нем жалкое и неизвестное людям знал только один человек, – брат Илья. Кто кого знает, тот тем и владеет. Вот почему Франциском владел, как никто, брат Илья. Кажется, есть на это глухой намек и в легенде.
LXXXIX
Брату Пачифико было видение: восхищенный в небо, подобно апостолу Павлу, – «в теле или вне тела, Бог знает» (II Кор. 12, 3), – увидел он там, среди многих престолов лучезарных и высоких, но пустых, один выше и лучезарнее всех, игравший всеми цветами радуги, как «Утренняя Звезда, Денница» (это, по той же легенде, звезда и самого Франциска). «Что это за престол и кому он предназначен?» – спрашивал он себя с удивлением великим. И был ему Глас: «Это опустевший престол Люцифера, на него же воссядет Франциск!» – «Что ты о себе думаешь, Франциск, – кто ты такой?» – спрашивает, после этого видения, брат Пачифико. – «Кто я такой? – отвечает Блаженный. – Грешник величайший в мире, потому что и последний злодей был бы лучше моего, если бы Господь помиловал его, как милует меня!» Это не «смирение», а такая же для него простая и несомненная истина, как то, что он – человек. Но этого простого ответа не понял брат Пачифико, так же как не поймет его и не поверит ему никто.
«Знай, по этому ответу Франциска, что бывшее тебе видение истинно, ибо вознесен будет смиренный Франциск на престол, с которого низвержен был Люцифер за гордыню!» – слышит брат Пачифико тот же «Глас с неба», а может быть, и не с неба, и верит ему.[242] Судя, однако, по тому, что он Франциску о своем видении не говорит, – должно быть, чувствует, что оно может его и не порадовать. Кто в самом деле, даже из грешных людей, кроме самых глупых или сошедших с ума от гордыни, согласился бы воссесть на «престол Люцифера»? Но если так для грешных, то для Святых тем более, а для смиреннейшего из Святых, Франциска, – больше всех. Самое жалкое и страшное, что могло бы с ним произойти, – это вечный, в славе, позор, в самом небе ад; «вознесение на престол Люцифера».
Думал ли он когда-нибудь об этом? Кажется, думал.
ХС
«Почему ты? почему ты (избранник Божий)?.. Ты некрасив, неучен и незнатен; почему же к тебе идет весь мир?» – спрашивал однажды Франциска брат Массео, красивый, ученый и знатный.
«Хочешь знать почему? – ответил Блаженный. – Зорки очи Божии: увидели, что нет на земле твари слабее, подлее, гнуснее, презреннее меня; вот почему и возвысил меня Господь, да посрамит всех великих земли!»[243]
Чудно и страшно уже возвысил, и продолжает возвышать, и до чего возвысит, – неизвестно. – «Буду велик, – больше Карла, Александра и Цезаря, – больше всех людей на земле!» – мог бы он вспомнить, как хвалился друзьям своим, подвыпивши, когда был еще «скоморохом», «игрецом», не Божьим. А если бы вспомнил и безумное пророчество монны Пики Простейшей: «Сыном Божьим будет мой сын!» – то это благословение матери ужаснуло бы его, может быть, больше, чем проклятье отца.
Очень вероятно, что Франциск испытывал иногда, в порядке духовном, нечто подобное тому, что в порядке физическом Святые называют «подыманием», levitatio, и что многие люди испытывают, летая во сне, – странно легкую, чудесную и в то же время естественную победу над притяжением земли. Но наяву такие полеты могут быть и очень страшны, как в головокружении перед обмороком, когда человек, теряя равновесие, не знает, куда летит, вверх или вниз, в небо или в преисподнюю. Судорожно, в такие минуты, цепляется Франциск за землю, прилипает к земле как червь, чтобы не быть «вознесенным на престол Люцифера».
Может быть, в одну из таких минут велит он братьям, «именем святого послушания», влачить себя, голого, с веревкой на шее, как злодея, на городскую площадь. – «Думаете, что я святой? – говорит народу. – Нет, величайший из грешников!» И кается в мнимом грехе, – в том, что ел мясо, потому что о грехе настоящем, возможном или невозможном, не смеет сказать ни людям, ни себе, ни Богу. Но никто не понимает его, не верит ему; плачут все и рыдают, бия себя в грудь: «Если уж такой Святой так унижает себя, что же делать нам, грешным?» И опять возносят его благоговейно-безжалостно на «престол Люцифера».[244]
«Столько сделал зла, что будешь в аду!» – хочет сказать Блаженному один из братьев, по его приказанию, но говорит: «Столько сделал добра, что будешь в раю!»[245] «Грешен, грешен, грешен», – повторяет Франциск ненасытимо, а люди отвечают ему, как беспощадное эхо: «Свят, свят, свят».
XCI
Первенцу своему возлюбленному, брату Бернардо, приказывает он, тоже «именем святого послушания»: «Я лягу наземь, а ты перейди через меня трижды, каждый раз наступая мне одной ногой на горло, а другой – на рот, и говори мне так: вот чего ты достоин, сын Пьетро Бернардоне, смерд!» и еще говори: «Откуда гордыня твоя, презренная тварь?» Это будто бы наказание за какой-то опять пустой и мнимый грех, а в действительности, может быть, жажда презрения неутолимая.
И, не смея ослушаться воли Блаженного, с ужасом топчет брат Бернардо, человек, Серафима Распятого.[246]
Ходит «канатный плясун», «скоморох Божий», вниз головой по веревке, протянутой между двумя безднами, – гордыней Люцифера и смирением Серафима; кружится у него голова, и судорожно цепляется он руками за веревку – едва уже действующее на него притяжение земли, чтоб не сорваться и не упасть в страшную глубину или