не вознестись в вышину еще более страшную.
Как пал ты с неба, Денница, сын Зари (Утренняя Звезда – Люцифер)… А говорил в сердце своем: «на небо взойду, выше звезд Божиих вознесу престол мой… буду подобен Всевышнему!» Но ты низвержен в ад, в глубину преисподней… ты – как попранный труп (Ис. 14, 12–19).
Вот ужас Франциска, – самое «жалкое» в нем, – то, чего люди не знают и за что его не жалеют.
XCII
«Что такое послушание совершенное?» – спрашивали однажды братья Блаженного, и он отвечал им так: «Мертвое тело возьми и клади, куда хочешь, – не будет противиться, потому что все равно ему, где лежать; посади его на престол, – будет смотреть не вверх, а вниз; в царский пурпур одень, – только побледнеет вдвое… Вот что такое послушание совершенное».[247]
Ты уже не раб, но сын jam non servus, des filius (Гал. 4, 7); ты уже не труп, но живой, – так, для Павла, а для Франциска и Лойолы: «ты уже не сын, но раб, jam non filius, sed servus; ты – не живой, а труп»:
«Призваны вы к свободе, братья». – «Стойте в свободе, которую дал вам Христос, и не подвергайтесь опять игу рабства» (Гал. 5, 13; 1).
Оба, Франциск и Лойола, не устояли в свободе, – под иго рабства вернулись. Церковь в этом неповинна: оба вольно в рабство идут.
Самому веселому человеку в мире вдруг сделалось скучно; самое живое, огненное, легкое, что было в мире, превратилось в самое тяжелое, холодное, мертвое, – свобода Франциска – в «трупное послушание» Лойолы: «Будь послушен, как труп, perinde ас cadaver».
Страх свободы, – вот, может быть, грех не только св. Франциска и св. Лойолы, но и всей христианской святости.
Кто освобождает людей, Бог или дьявол; чья Утренняя Звезда – свобода, – Люцифера или Сына Божия, – в этом, конечно, весь вопрос. Иоахим на него отвечает; Франциск молчит.
Страх свободы и гонит его в «послушание трупное»: хочет он только одного, – замереть – умереть, не шевелиться, быть неподвижным, «послушным, как труп», чтоб не причинять боли раненной насмерть душе.
XCIII
«Трупное послушание», кажется, первая тайна власти брата Ильи над Франциском: «трупом» не чувствует он себя ни в чьих руках так, как в его. Тайна вторая, кажется, то, что брат Илья – единственный человек в мире, «презирающий» Франциска от всей души (этого, впрочем, никто не видит, кроме самого Франциска, потому что брат Илья, по виду, с ним почтителен, как сын, и нежен, как «мать»). Каждым словом своим, каждым взглядом бьет он его по лицу, «наступает ему на уста»; влачит его, голого, как злодея, с веревкой на шее, и делает это лучше всех, потому что не по его приказанию, а по собственной воле. Вот для чего он так нужен Франциску и почему тот любит его, как «мать». Брат Илья, может быть, единственный человек в мире, который утоляет в нем, хоть каплей воды, палящую жажду презрения.
Третья, наконец, самая страшная тайна власти его над Франциском, кажется, то, что он – духовно-»прокаженный». Очень вероятно, что бывали минуты, когда Франциск испытывал такое же к нему отвращение и ужас, как и к тому прокаженному, с которым некогда встретился на дороге, и так же хотел от него бежать, и так же возвращался к нему, и целовал его в уста.
Понял, наконец, что этого не надо было делать, когда узнал, кто он такой; но было уже поздно.
XCIV
Трижды хотел он бежать от брата Ильи (тот уже давно если не в плоти, то в духе ходил около него, подстерегал); бежать хотел и от себя самого; трижды искал мученичества в крестовых походах: в первый раз, в 1212 году, в Сирии; во второй – в 1215 году, в Марокко; в третий – в 1219 году, в Египте. Искал, но не нашел; если и принял муку, то не от чужих, неверных, а от своих же, христиан.
В 1219 году, при взятии города Дамиетты крестоносцами, увидел впервые, лицом к лицу, ужас войны. Если бы мы лучше знали эти дни Франциска, о которых очень мало говорит история, а легенда не говорит почти совсем, то, может быть, мы увидели бы в жизни его поворотную точку.[248] Главное дело, для которого он шел в крестовые походы, – обращение неверных – не удалось. Он возвращается ни с чем или со смертью в душе; во всяком случае, из последнего похода уже не таким вернулся, каким в него пошел: понял, наконец, страшную косность людей, тяжесть и медленность времени; понял, что лев ляжет рядом с ягненком не так скоро, как ему казалось, и царство Божие страшно от него отдалилось. Вот, может быть, почему, почти тотчас по возвращении из Египта, в 1220 году, на общем собрании – капитула Братства в Портионкуле, через одиннадцать лет по его основании, отрекается от власти наместника и передает ее сначала брату Петру Катанскому, а потом, в 1221 году, брату Илье.[249]
В следующем году, когда заповедь Господню о нищете совершенной в первом Уставе от 1209 года уничтожил, должно быть, брат Илья, не без согласия кардинала Уголино, верховного наместника Братства, – Франциск если на это и не соглашается, то и не восстает, удержанный «послушанием трупным»; только говорит: «Мертв я отныне для вас, братья мои!»[250] Это и значит: «Я уже труп». – «Вскоре после того он тяжко заболел и был почти при смерти».[251]
Так, может быть, наполовину от смирения, наполовину от отчаяния, отказался он исполнить то, что повелел ему Господь: «рушащийся дом Мой обнови, Франциск!» Как бы вдруг усомнился в себе и в деле своем, в свободе и в блаженстве нищеты, в Прекрасной Даме, Бедности, – во всем; как бы почувствовал, что «другой препоясал его и ведет, куда он не хочет идти» (Ио. 21, 18). Кто этот «другой», – брат Илья, кардинал Уголино, папа, Церковь? или тот, о ком сказано:
Я пришел во имя Отца Моего, и вы не принимаете Меня, а если другой придет во имя свое, вы его примете (Ио. 5, 43)?
XCV
В 1217 году, на капитуле Братства в Портионкуле, свел кардинал Уголино св. Франциска со св. Домиником, «отца бедных» – с «отцом Святейшей Инквизиции».
«Брат мой, ты делаешь то же, что я, – воскликнул Доминик, обнимая Франциска. – Будем же вместе, и никто не одолеет нас!»[252] На это Франциск ничего не ответил, давая тем понять, что принял эти слова за «простую любезность», simplice complimento. И понял Доминик, что делать ему с Франциском нечего; но, как потом оказалось, ошибся: кое-что можно было с ним сделать.[253]
«Я не хочу быть палачом братьев моих, предавая их в руки судей мирских», – говаривал будто бы Франциск, вероятно, о судьях Св. Инквизиции.[254] Но в «Завещании» сказано совсем иное: «Если бы кто-нибудь из братьев оказался подозрительным по римско-католической вере, то представлять его ближайшему брату-настоятелю (custos…) и тому заключать его, связанного, под крепкую стражу… и стеречь, днем и ночью, так, чтоб он не мог убежать… и представлять ближайшему наместнику… и тому заключать его под стражу… и представлять верховному наместнику Братства, монсиньору епископу Остийскому».[255] Если бы эти слова, в «Завещании» Франциска, были подлинны, то мог ли бы он не знать, что сделался-таки «палачом братьев своих», посылая их на костры Св. Инквизиции? Это и значило бы: «ты, Франциск, делаешь то же, что я, Доминик: будем же вместе!»
Здесь, кажется, одно из двух: или слова эти – гнуснейший подлог, должно быть, брата Ильи; или Франциск изменяет в них себе самому, в самом главном, – в Духе, ибо нет никакого сомнения, что огонь Св. Инквизиции – не огонь Духа Святого: этот надо было потушить, чтобы тот зажечь.
В 1312 году, через восемьдесят лет по смерти Франциска, появится книга брата Анжело Кларено: «История семи скорбей Братства Меньших».[256] Это сплошной мартиролог не только Францискова Братства, но и самого Франциска – «Серафима Распятого» тою самою Римскою церковью, которой он хотел быть «послушным, как труп». Сына своего, сама не зная, что делает, – распинает мать.
Брат Бернардо да Квинтавалла, «первенец» Франциска, возлюбленный, о котором он говорит: «Я хочу, чтобы все его любили и почитали, как меня самого»,[257] – будет затравлен, в Апеннинских горах, как хищный зверь, а «Завещание» Франциска сожжено на голове другого брата, который слишком упорно хочет быть ему верным. И тысячами будут сжигаться братья на кострах Св. Инквизиции, в течение полутора веков.[258] Если бы все это предвидел Франциск, остался ли бы он все-таки послушным Римской церкви, «как труп»?
XCVI
«Зачем ты это сделал?» – спросил Блаженного кто-то из братьев об его отречении от власти наместника. «Не мучай, не мучай меня, оставь… Я уже ничего не могу… слишком поздно!» – ответил Франциск.[259]
В слабости, в трусости обвиняет он себя, а может быть, и в измене Христу: «Если мы признаем, что жить по Евангелию есть нечто невозможное, мы Христу поругаемся!»
«Братья (изменники) каждый день вонзают мне в сердце острый нож и переворачивают его!»[260] Нет, не братья, – он сам. Кто погубил дело его – дело Господне, – брат Илья, кардинал Уголино, папа, Церковь? Нет, он сам. Точно заразился от брата Ильи, «прокаженного», когда целовал его в уста, и заразил поцелуем своим Прекрасную Даму, Бедность, и Невесту Христову, Церковь.
«Кто отнял у меня братьев моих? кто похитил возлюбленных?» Он сам.
«Прокляты, прокляты, прокляты да будут, Господи, Тобою все, кто разрушит дело Твое в Братстве моем!» – это проклятие падает бессильно в пустоту, неизвестно куда, на кого, – или на его же собственную голову.
«Если только доживу до общего Собрания, – я им всем покажу!»[261] Нет, никому ничего не покажет, кроме все того же «послушания трупного»; умрет в бессилии: «Мертв я отныне для вас, братья мои!» Раньше тела душа умерла.
XCVII
В мертвой тишине ночей слышался ему, может быть, голос брата Ильи – «брата Дьявола»: «Самоубийца! Отцеубийца! Сколько ни молись, сколько ни трудись, – ты, все равно мой!»[262] И были, вероятно, минуты, когда он чувствовал, что так оно и будет.
Снова как бы «в дыру провалился», – в пятую, так же постыдно, жалко и страшно, как в четыре прежних, – нет, еще страшнее, жальче и постыднее: в первую провалился, от отца прячась; во вторую, – посаженный отцом; в третью, – кинутый разбойниками; в четвертую, – кинутый проклятием отца земного, а в эту, пятую, – чьим проклятием, – подумать боялся. Эта последняя, – глубже, бездоннее всех.
Так