сломанный, и вдруг отпущенный и снова выпрямленный к небу. О, какое блаженство, какая свобода — идти по улице, не бояться, что первый встречный негодяй может плюнуть ему в лицо, или ударить его ножом; ночью спать, не боясь, что аркебузная пальба затрещит под самыми окнами и послышатся крики беснующейся черни: «В Рону, в Рону изменника!»
«Больше всего я боюсь вернуться под иго, от которого я только что освободился, — пишет Кальвин из Страсбурга. — Прежде я был связан Божьим призванием, а теперь мне страшно искушать Бога, возложив на себя такое бремя, которого я не мог бы вынести, как это узнал я по опыту».[221] «Освободившись от моего призвания в Женеве, я хотел одного — жить в покое, не принимая на себя никакой должности, пока Мартин Буцер не приступил ко мне, с такими же угрозами и заклятьями, как некогда Фарель в Женеве… и не устрашил меня так, что я согласился снова принять должность проповедника».[222]
Кальвин называет Буцера «Страсбургским епископом». «Буцер опаснее Лютера», — говорят католики.[223] Он для них опаснее тем, что сильнее чувствует необходимость объединения всех протестантских Церквей в единую Вселенскую Церковь. Чувство этой необходимости он внушит и Кальвину или усилит его и доведет до полного сознания все, что в нем пока еще смутно и полусознательно.
В то же время Буцер умеряет и утишает Кальвина; сглаживает слишком острые углы его; лечит раны, нанесенные ему буйством Фареля. «Надо иногда позволять людям делать и глупости», — этой житейской мудрости учит он его, и если ученик слишком скоро забыл урок, то не по вине учителя.[224]
«Если во мне есть что-нибудь дурное, ты знаешь, что я во власти твоей. Учи меня, наказывая, делай со мною все, что должен делать отец с сыном», — говорит Кальвин Буцеру, и тот отвечает ему, как отец — сыну: «Ты — мое сердце, ты — моя душа».[225] Видно по этому, что «нежное сердце» Кальвина — не пустое слово и, уже во всяком случае, не лицемерие.
Зная по горькому женевскому опыту, что значит быть бесправным изгнанником ille Gallus, человеком вне закона, Кальвин хочет быть гражданином в новом отечестве своем и, так как по Страсбургским законам все граждане должны принадлежать к ремесленным цехам, 30 июля 1539 года записывается в цех портных и вносит за прием в него 20 золотых флоринов. Это для портного небольшие деньги, а для бедного школяра — огромные. «Я продал все мои книги и остался без гроша», — жалуется он.[226] В первые дни живет он на хлебах у Буцера. С мая 1539 года, получая жалование по четыре флорина в месяц за должность проповедника, бьется, как рыба о лед, и, чтобы свести концы с концами, сдает комнаты жильцам — большею частью, французским протестантам-изгнанникам, таким же бедным, как он сам.[227]
В маленькой церковке Св. Николы-на-Водах Кальвин основывает первую французскую общину в Страсбурге и обращает в евангельскую веру анабаптистов. «Из всей округи на десять миль приносили ко мне анабаптистских младенцев, чтобы я их крестил, и я написал молитвы для крещения с такой поспешностью, что вышли они грубоватыми; но сохраните их все же такими, как они есть», — завещает он, умирая.[228]
В 1539 году печатает второе, увеличенное издание «Установление христианской веры» и вторую литургию по новому Евангельскому чину.[229]
В Страсбурге чувствует он первые приступы будущих болезней. Кажется, семена их посеяны еще в Монтегийской школе, где кормили детей иногда по целым неделям только сухими корками хлеба, тухлыми яйцами да несвежей рыбой.[230] Начатые в школе, продолжал бессонные ночи над книгами в Орлеанском и Буржском университете, холод и голод на больших дорогах в те годы, когда он бегал от сыщиков Св. Инквизиции, и, наконец, последний страшный год «пытки в женевском застенке». Все это подтачивало его здоровье так, что уже к тридцати годам подстерегает его целый сонм недугов. Как хитрые разбойники, сначала тихонько стучатся в двери дома, под видом робких нищих, чтобы обмануть хозяина, а когда он откроет им дверь, врываются в дом, грабят его и жгут, — так потихоньку входят болезни в тело Кальвина. Начинаются мучительные головные боли, расстройство желудка, частые лихорадки, а главное — вечная тревога, беспричинный физический страх, как если бы над головой его висела на одном волоске огромная каменная глыба: упадет — раздавит. Этому страху физическому, может быть, соответствует метафизический — «Приговора ужасного», decretum horribile.
Но, несмотря на болезни, три страсбургских года — самое счастливое и плодотворное время в жизни Кальвина. Сначала здесь, в Страсбурге, а потом во Франкфурте, Гагенау, Вормсе и Ратисбонне, на церковных беседах-коллоквиях протестантов с католиками, кругозор его расширяется так, что он становится из французского школяра и женевского проповедника всемирным реформатором.[231]
20
Кальвин вовсе не страдал от безбрачья Но все же Буцер советовал ему «исполнить закон» — жениться.
«Помни, что именно я желал бы найти в подруге моей, — пишет Кальвин Фарелю в 1539 году. — Я не принадлежу к числу тех влюбленных безумцев, которые, пленившись красотою женщины, готовы поклоняться и всем ее порокам. Нет, единственная для меня красота в женщине — целомудрие, стыдливость, кротость и заботливость о муже».[232]
Кальвин не столько женился сам, сколько женят его друзья, а он соглашается на это. В письмах говорит он о предстоящей женитьбе своей только мимоходом и как будто о чужом деле.[233]
Две попытки женить его оказались неудачными. Одна из двух невест была слишком знатна, богата и избалованна; к тому же немка, не умела говорить по-французски, а учиться не хотела. Другая, хотя и была беднее, скромнее, но в последнюю минуту, когда все уже готово было к венцу, такие недобрые слухи о ней дошли до него, что он рад был, что «Бог избавил его от нее». Наконец, Буцер сосватал его на вдове только что обращенного Кальвином в евангельскую веру и вскоре умершего анабаптиста, Яна Штордера (Storder), Иделетте де Бюре (Виге), бедной, кроткой и благочестивой — такой именно подруге, какой он желал для себя, и 10 августа 1540 года Кальвин женился на ней.[234]
Вскоре после венца оба новобрачные заболевают. «Кажется, Господь для того, чтобы умерить счастье нашего медового месяца, послал нам обоим болезнь», — вспоминает Кальвин. Выздороветь окончательно Иделетте никогда не было суждено. «Жена моя, по обыкновению, больна». «Медленная болезнь подтачивает ее, и я боюсь думать, чем это кончится». «Кажется иногда, что ей становится получше, а потом опять хуже». «От долгой болезни она жестоко страдает».[235]
Только что ей становится полегче, ухаживает она за тяжелобольными и нянчится с маленькими детьми, которых приносят обращенные Кальвином в евангельскую веру анабаптисты, чтобы он их крестил.[236]
Кажется иногда, что Кальвин и Иделетта — не столько муж и жена, сколько брат и сестра, и что в их любви есть нечто противоестественное, подобное кровосмешению.
От этого брака двух больных рождаются и дети больные. Четверо за шесть лет родилось и умерло. В этом враги его, католики, видят «суд Божий над еретиком». «Пусть они бесчестят меня, — отвечает Кальвин. — Есть у меня десятки тысяч детей духовных по всему христианскому миру».[237]
Видно по этому ответу, что Кальвин — такой же монах и «умственник», «интеллигент» по-нашему, как св. Августин, и что он не понимает, что никакое множество «детей духовных» не может отцу заменить одного сына по плоти. Но все же девять лет проживет с Иделеттой душа в душу, и она будет ему до конца дней своих Ангелом Хранителем. «Добрая жена драгоценнее жемчуга» (Притчи, 31:10) — это слово Писания исполняется на Кальвине. «Лучшею подругою жизни была она мне в служении моем и никогда ни в чем не была мне помехой». «Если бы нужно было, то вольно пошла бы она со мной не только на нищету и изгнание, но и на смерть».[238]
21
Что происходит в Женеве за три года отсутствия Кальвина, видно лучше всего из посланий Женевского Магистрата к Страсбургскому (1540): «Бедствием для нас величайшим был уход наших двух проповедников (Фареля и Кальвина), потому что с того дня, как они ушли, мы уже ничего не видим, кроме междоусобий, предательств, убийств и разрушения всего гражданского порядка… Вот почему мы горячо желаем загладить нашу вину перед Кальвином… Если он только вернется к нам, мы возблагодарим Бога за то, что Он снова вывел нас из тьмы в свой чудный свет». «Именем Божиим умоляет вас (Городской Совет Страсбурга) весь Женевский народ и Магистрат вернуть им Кальвина… В руки ваши предаем мы дело нашего спасения».[239]
Очень скоро становится ясным для всех в Женеве, что враги евангельской веры и Кальвина — враги отечества, государственные изменники. Слишком очевидны были происки их, чтобы предать только что завоеванную свободу Республики бывшим насильникам, герцогу Савойскому и Женевскому епископу, Пьеру де ла Бом (Beaume). Тайные переговоры ведутся и с Берном, и уже войска его захватывают Женевские земли. Только в последнюю минуту народ опоминается и восстает на предательскую власть правителей. Жалкая гибель постигает тех самых четырех Синдиков, которые были главными виновниками изгнания Кальвина: один из них, осужденный на смерть, выскочив из окна, чтобы спастись, сломал себе шею; другой казнен на плахе, а двое остальных бежали и осуждены заглазно на смерть.[240]
17 июня 1540 года женевские пастыри предлагают общему народному собранию «все восстановить так, как было за четыре года назад» (при Кальвине), потому что Женева в те дни была могущественна, всеми уважаема, и Церковь ее служила образцом для всех «Церквей». Но народ, чувствуя, что тогдашнее величие Республики создано было не им, а Кальвином, постановляет огромным большинством голосов на общем народном собрании 20 октября 1540 года: «Ради умножения и проповедания Слова Божия послать в Страсбург за мэтром Иоганном Кальвином, мужем ученейшим, дабы снова сделать его нашим проповедником».[241]
Только что Кальвин узнает об этом, как пишет Фарелю: «При одной мысли о возвращении в Женеву я весь содрогаюсь от ужаса… Чем больше я думаю, тем яснее вижу, из какой бездны извлек меня Господь».[242]
Две равносильные воли борются в Кальвине: одна — к созерцанию, к недвижности; другая — к движению, к действию, и он изнемогает в этой борьбе. Целых полтора года будет длиться его «удивительная нерешительность».[243]
В первых же письмах в Женеву из Страсбурга, от октября 1538 года, он обращается к «последним верным остаткам разрушенной Женевской Церкви — возлюбленным братьям своим во Христе». «Нет, люди не могут расторгнуть нашего союза, потому что сам Бог соединил меня с вами».[244] Это еще до приглашения вернуться в Женеву; но уже и после него: «Церкви