Кальвин!» — кричали ему на улицах маленькие дети. Вспомнит он и об этом, умирая.[295]
Казнью Грюэ не довольствуясь, он сжигает рукой палача мнимую еретическую книгу его — несколько жалких черновых листков, найденных в печке, в водосточной трубе и в мусорной куче.[296]
28
«Черная смерть», чума — вечная спутница Кальвина в Нойоне, в Париже, в Страсбурге и, наконец, здесь, в Женеве. После первых вспышек ее в 1542 году разразилась она с ужасающей силой, ранней весной 1543 года.
Город точно вымер. Слышались издали зловещий колокольчик, тяжелое громыхание колес по камням мостовой, и прохожие разбегались в ужасе. Медленно проезжала черная, просмоленная телега, с кучей сваленных трупов и шевелившихся иногда под ними живых, которые везли за город, чтобы кинуть в общую яму. В черной маске сидел на телеге возница — так называемый «Ворон» (Corbeau). Скорченные, почерневшие тела валялись также на улицах.
«Я боюсь, — пишет в эти дни Кальвин, — что очередь быть духовником у чумных скоро дойдет и до меня, потому что мы принадлежим каждому члену нашей паствы и не можем покинуть тех, кто больше всего нуждается в нас». — «Мэтр Кальвин да будет освобожден от очереди, потому что Церковь нуждается в нем»,[297] — решает Совет.
«Сеятели чумы» (Semeurs de peste) смазывают ночью ручки замков на дверях гноем чумных, думая, что сами будут охранены от заразы договором с диаволом и что, наследуя все имущество умерших, несметно разбогатеют. Самое страшное — то, что это делают они не холодно, а как бы опьяненные величием зла: все хотят разрушить, чтобы все приобрести.[298]
Старый, почтенного вида поселянин пришел однажды к господам Синдикам и попросил ему отпустить, точно лекарства из аптеки, «чумной мази» на пятнадцать флоринов, а на допросе признался, что приходил к нему ночью какой-то «Веселый Человек», весь в черном, с низко надвинутой на лоб черной шляпой; когда же он пристальней вгляделся в него, тот сделался похож на черный труп зачумленного и обещал сделать его богатым, если только он предастся ему душой и телом; а потом принес ему блюдо червонцев. Этот «Веселый Человек» — может быть, не кто иной, как черный «Ворон» (Corbeau), возница в телеге чумных, или сам «Черный Француз», главный «Сеятель чумы» — Кальвин. «Трудно поверить, какие клеветы возводил на него в те дни Сатана, потому что его одного обвиняли во всем, что тогда происходило в Женеве», — вспоминает Бэза.[299]
Запылали костры. Сожжено пятнадцать ведьм, а колдунов казнили «еще с большею строгостью» — должно быть, после несказанных пыток, четвертовали. Многие удавливались в тюрьмах, чтобы избегнуть этих пыток. Сожжен и врач с двумя помощниками из больницы чумных. Но как ни люты были казни, «сеяние чумы» продолжалось. Точно бесы вошли в людей и гнали их, как стадо Гадаринских свиней, в пропасть. Женщины кидались в колодцы и выбрасывались из окон, чтобы не умереть от чумы.[300]
Вот когда «Царство Божие» в Женеве сравнялось с «Царством Божиим» в Мюнстере.
Но никогда еще Либертинцы и соблазненные ими люди не веселились так, как в эти страшные дни. Все питейные дома и притоны были полны, а церковь пуста.
И бездны мрачной на краю,
И в разъяренном океане,
Средь грозных волн и бурной тьмы,
И в аравийском урагане,
И в дуновении чумы…
Нам не страшна могилы тьма,
Нас не смутит твое призванье!
Бокалы пеним дружно мы,
И девы-розы пьем дыханье, —
(Пушкин. «Пир во время чумы»)
Пляску смерти пляшут все. В загородном дому, в Бельриве (Bellerive), на свадьбе, ведет хоровод старый Синдик, Корн, неподкупный «Цензор нравов», председатель Консистории. Пляшут, подобрав полы черного плаща, толстый, красный, весь в поту, и Франсуаза Перрен, «сверхъестественная Фурия», пляшет вместе с ним.[301]
В эти дни тяжело заболела после родов Иделетта, и маленький гробик Жана, выкидыша, выносят из дома Кальвина.[302]
В те же дни членам Малого Совета и четырем Синдикам поручено было следствие по делу «человека, унесенного бесами». «Жил в те дни один поселянин в усадьбе близ Женевы, негодный человек, пьяница и богохульник, — вспоминает Кальвин. — После того как жена его и дети умерли от чумы, заболел и он и был уже так слаб, что пальцем не мог пошевелить. Но вдруг однажды ночью выскочил из постели. Мать и сиделка хотели его удержать, но он забился у них в руках и закричал, что погиб, потому что сделался добычей диавола. А когда они убеждали его молиться, отвечал:
„Я не могу молиться, потому что принадлежу диаволу и столько же думаю о Боге, сколько о башмаке дырявом!“ Через несколько дней опять лежал он в постели, а мать его сидела на пороге дома, в дверях. Было около семи часов вечера. Вдруг, выскочив из постели и перепрыгнув через голову матери, как будто поднятый сверхъестественной силой, он пустился бежать в поле так быстро, что казалось, та же сила, как вихрь, несла его через плетни и станы, поля и виноградники, пока, наконец, он не исчез где-то вдали, над самой кручей Роны, откуда мог упасть только в воду… А на следующее утро лодочники, посланные, чтобы отыскать тело его, ничего не нашли, кроме валявшейся на берегу шляпы».
Кальвин, проповедуя в церкви, упомянул об этом случае как о «явном суде Божьем». Но, видя, что ему никто не верит, воскликнул: «Лучше бы мне двадцать раз умереть, чем видеть такие медные лбы, как у вас, безбожники!»[303]
Слишком понятна молитва проклятых Богом «Сеятелей чумы»: «Если мы — дети не Бога, а диавола, то и будем служить нашему отцу! Бог не помог — помоги, Сатана; проклял нас Бог — благослови, Сатана!» Так же молится и вся огромная, «ужасным Приговором» (decretun horribile), по Кальвину, осужденная половина человечества.
Кальвин во время чумы, может быть, смотрел иногда из окна дома своего на улицу Каноников, как долго по заходе солнца в темно-лиловом небе, точно исполинские изнутри освещенные рубины, снега Мон-Блана, удивляясь лучезарному к судьбам людей спокойствию земли и неба, или Того, Кто на небе постановил «ужасный приговор» над землей.
29
В 1553 году открыт был опаснейший заговор Филиберта Бертелье (Philibert Berthelier), начальника Монетного двора, сына великого женевского патриота, сложившего голову на плахе за свободу и отечество. Весь женевский народ свято чтил в сыне память отца.
Вырвать у Кальвина главное оружие — отлучение от Церкви — вот что хотят Либертинцы в деле Бертелье. Пользуясь тем, что в Малом Совете большинство членов — противники Кальвина, Бертелье, отлученный за вольнодумство от Церкви и лишенный Причастия, явившись в Совет, ходатайствует, чтобы ему позволено было причаститься, вопреки воле Кальвина и всей Консистории.[304] «Я — христианин, ничем не хуже, чем Кальвин!» — жалуется Бертелье Совету.[305]
В то же время Кальвин, собрав всех духовных лиц из Женевы и окрестностей, входит с ними в Малый Совет с ходатайством о недопущении отлученных к Причастию. «Кальвин с Консисторией хотят захватить всю государству принадлежащую власть!» — кричат в Совете Либертинцы, заглушая криком своим все голоса. «А некто, де Саллар (des Sallars), едва не заколол мэтра Кальвина кинжалом, так что присутствующие вынуждены были кинуться между ними, чтобы их разнять», — сказано в протоколе одного из таких же собраний, еще в 1551 году: видно по этому, чем могли бы они каждую минуту сделаться для Кальвина.[306]
В эти дни Перрен был уверен, что одержит победу, потому что случится одно из двух: или Кальвин не подчинится Совету и будет осужден как мятежник; или подчинится, и власть Консистории, а значит, и самого Кальвина навсегда будет сломлена.
Малый Совет, под председательством Ами Перрена, не слушая возражений Кальвина, постановил: «Если Бертелье чувствует себя чистым в совести своей и достойным Причастия, то пусть причащается». «Бог и святые Ангелы Его да будут мне свидетели, что лучше я сто раз пойду на смерть, чем предам такому поруганию Тело и Кровь Господню!» — отвечает Кальвин, в 1553 году теми же почти словами, как в 1538 году. «Лучше я умру, чем брошу святыни псам», — пишет он 25 октября 1553 года, почти накануне Серветовой казни. Но Совет, вопреки всем его увещаниям и угрозам, настаивает на своем решении.[307]
Ночью по городу разносится слух, что утром в соборе Св. Петра Либертинцы силой принудят Кальвина допустить их к Св. Причастию. Утром, в самом деле, собралась у Св. Петра огромная толпа, в которой можно было видеть Бертелье, с главными вождями Либертинцев, у самой Трапезы, а на скамьях Консистории — духовных сановников с такими спокойными и суровыми лицами, что видно было, как твердо решили они исполнить свой долг.[308]
«Если кто-нибудь из отлученных приступит к Трапезе, я скорее дам себя убить, чем протяну руку мою, чтобы предать Святость Божию на поругание!» — воскликнул Кальвин и, медленно сойдя с кафедры, стал перед Трапезой. И вдруг наступила теперь, в 1553 году, такая же грозная тишина, как тогда в 1538 году. Бледный человек с изможденным лицом, живой мертвец, стоял перед Трапезой, и горящие глаза его искали Бертелье в толпе отлученных. Но тот, оробев, спрятался в толпе. «Все произошло так тихо и торжественно, как будто само Величество Божие присутствовало в доме своем», — вспоминает Бэза.[309]
«Кальвин снова победил, но когда, в тот же день после полудня, взошел на кафедру Св. Петра, то возвестил пастве возможность своего второго вольного изгнания из Женевы: „Я не знаю, не есть ли это моя последняя проповедь в Женеве, не потому что я этого сам хотел, но потому, что не могу остаться у вас, если будут меня принуждать делать то, что против воли Божьей“.[310]
Он грозит таким же уходом, как в 1538 году, но втайне знает, что уйти ему некуда, потому что слишком далеко зашел.
30
Как далеко зашел Кальвин, лучше всего видно по делу Сервета.
Михаил Сервет родился в Вилланове, в Арагонии, в 1509 или 1511 году: значит, он — ровесник или почти ровесник Кальвина. Воспитывался в доминиканском монастыре, где был оскоплен, как это делали иногда с детьми, чтобы сохранить голоса их для церковного пения. Учился законоведению в Тулузском университете и медицине — в Парижском; изучает также философию, Св. Писание, Талмуд и астрологию.[311]
В 1534 году, в Париже, во время лютых гонений на протестантов, Кальвин предложил диспут Сервету, уже тогда подозреваемому в ереси. „Я сделаю все, что могу, чтобы его спасти (от ереси)… хотя и знаю, что в этом диспуте я подвергаю жизнь мою опасности“, — пишет Кальвин накануне диспута. Сервет согласился прийти на него, но не пришел, может быть, испугавшись сыщиков Св. Инквизиции.[312]
Сервет — не только