Скачать:TXTPDF
Лев Толстой и Достоевский. Религия

— подумал он. — А как это просто!“ „Птицы небесные не сеют, не жнут, но Отец ваш питает их“, — сказал он сам себе и хотел то же сказать княжне; „Но нет, они поймут это по-своему, они не поймут! Этого они не могут понимать, что все эти чувства, которыми они дорожат, все эти мысли, которые кажутся нам так важны, что они — не нужны. Мы не можем понимать друг друга! — и он замолчал“».

Доныне казалось нам, живым, что Христос пришел проповедовать учение Свое не мертвым, а живым, и что живые могут понять Его. Но вот оказывается, что это ошибка, что все живое для Христа «не нужно» — между Христом и жизнью нет никакого соединения. — «Мы не можем понимать друг друга». Только умирающие, почти мертвые могут Его понимать. Князем Андреем и Л. Толстым окончательно отвергнуто это слово: «Бог не есть Бог мертвых, но живых» — «у Бога все живы»; для князя Андрея и Л. Толстого Бог есть Бог только мертвых — у Бога все мертвы. «Пусть мертвые хоронят своих мертвецов»? Нет, «пусть мертвецы хоронят живых»; Христос не «смертью смерть», а смертью жизнь попрал. Для князя Андрея и Л. Толстого не смерть есть жизнь, а жизнь есть смерть. «Да будет и на земле, как на небе, воля Твоя»? Нет, у князя Андрея и у Л. Толстого молитва иная: да будет воля Твоя на небе, только на небе, потому что вся земля есть то, что против воли Твоей, и воля Твоя в том, чтобы земли вовсе не было.

«— Мари, ты знаешь Еван…» — но он вдруг замолчал. — «Мы не можем понимать друг друга». Какое страшное молчание! Сколько в нем жестокости! Была ли вообще на земле большая жестокость, большее проклятье жизни? И в этом-то проклятьи, которое ведь, в конце концов, есть, может быть, лишь обратная сторона цинического животного себялюбия — «все это ужасно просто, гадко… все вы живете и думаете о живом, а я…» — заключается, по мнению Л. Толстого, вся «благая весть» Евангелия. Полно, не злая ли весть?

«Да, все пустое, все обман, кроме бесконечного неба». Нет земли, есть только небо, но и неба нет, ничего нет, кроме тишины, успокоения, уничтожения — нирваны. Мы уже знаем эти мысли князя Андрея, которые явились у него во время первого умирания на поле Аустерлицкого сражения. Тогда он их только предчувствовал разумом, но еще всем своим существом противился им. Они ему были страшны. Теперь, во время второй и окончательной смерти, он принял эти мысли об уничтожении не только разумом, но и всем существом своим; окончательно решил, что некому сказать: «Господи, помилуй меня», — что Бог есть «сила неопределенная, неумолимая, к которой нельзя обращаться, даже нельзя ее выразить никакими словами», что Бог есть то нечеловеческое, ужасное оно, которое, в бреду его, стоит за дверью и ломится в дверь. Конечно, такому Богу нельзя молиться; между таким Богом и людьми, по крайней мере, живыми людьми, не может быть никакого притяжения, а может быть только бесконечная сила обоюдного отталкивания. Учение Христа, которое в действительности есть неимоверное приближение человеческого к Божескому, становится у Л. Толстого их неимоверным отдалением, отчуждением.

Теперь князь Андрей окончательно решил и самый главный вопрос из тех, которые явились у него тогда, решил, что мир — «все» есть отрицание Бога, а Бог есть ничто. И князь Андрей проклял мир, проклял все и благословил Ничто. А вместе с князем Андреем, и Толстой решил, что Бог есть Ничто. Deus est nihil. «Это тоже своего рода нигилизм», — первый заметил, со своею обычною проницательностью относительно великого соперника, Тургенев в одном из писем по поводу «Исповеди» и всего вообще толстовского «христианства».

Да, из холодного белого света смерти, который забрезжил князю Андрею перед Аустерлицким сражением, и в котором для него сделалось вдруг «все ужасно просто, гадко», из «холодного, почти — почему „почти“? нет, совсем — враждебного» — прямо даже ненавистнического взгляда умирающего князя Андрея на жизнь, на все живое, вышел весь этот, будто бы «христианский», на самом деле более всего, что только есть в религиях всех веков и народов, противоположный учению Христа, буддийский нигилизм Л. Толстого, религия беспредельного отрицания, благословенного небытия, религия Нирваны, Бога, которого нет, религия обожествленного Ничто.

Мы уже много раз видели самое глубокое противоречие в существе Л. Толстого — противоречие между умствующим христианином, старцем Акимом и не думающим, не говорящим, но действующим язычником, дядей Ерошкою, между стихийною слепотою, а потому имеющею в себе только начало святости, но до конца, как святость, не сознанною любовью к себе и совершенно сознанною, но зато и совершенно отвлеченною любовью к другим, которая в сущности вовсе не есть живая любовь к другим, а только умерщвляемая и не умертвимая любовь к себе, желаемая и не достигаемая нелюбовь к себе: «Любить всех — значит никого не любить», то есть не значит любить других, как любишь себя, а именно только никого не любить, и себя не любить, как не любишь других.

К трагическому столкновению противоречие это приводит Л. Толстого только в его личной жизни и в художественном творчестве, где над слабым и зрячим старцем Акимом (зрячим, потому что он все-такисознание) господствует слепой и сильный дядя Ерошка. Но в религиозных и философских построениях — «умствованиях» Л. Толстого, которые гораздо слабее, мельче его стихийной жизни и творчества, само это противоречие слабеет, мельчает, из трагического вырождается в логическое. Как будто здесь усталый дядя Ерошка, до такой степени запуганный пугалами смерти и страданий, что из «великого ловца перед Господом» сделался сам «дрожащею тварью», затравленным «зайцем», — окончательно покоряется старцу Акиму: и маленький, слабенький, но зато юркий и болтливый, хотя, конечно, все-таки лишь расслабленно-юркий, косноязычно-болтливый старец Аким ведет близнеца своего, не столько, впрочем, ведет, сколько влечет, волочит за собою, как страшно огромное и полубесчувственное тело. И так как в тех областях, где, несмотря на всю слепоту свою, дядя Ерошка бывает иногда ясновидящим, старец Аким, несмотря на все свое зрение, совершенно слеп, — то, пожалуй, тут хуже, чем «слепой ведет слепого»: тут слепой ведет ясновидящего, расслабленный — могучего, и уж, конечно, оба упадут в яму.

«Всякое понятное воображение о том, что я познаю Бога — например, что он творец, или милосерд, или что-нибудь подобное — удаляет меня от Него и прекращает мое приближение к нему», — говорит Л. Толстой в заграничной брошюре «Понятие о Боге», «Concept de Dieu». Geneve, 1889. Ежели эту логику довести до конца, то неминуемо получится та самая трагедия, которую переживает умирающий князь Андрей: никакими мыслями, никакими чувствами живые люди не могут приблизиться к Богу, Который есть само отрицание всего живого, всего существующего, есть последнее Ничто: любить Бога значит любить Ничто, погружаться в Нирвану, в небытие. «Мари, ты знаешь Еван…» — да нет, не стоит с живыми говорить об этом — все равно не поймут, не услышат: «Мы не можем понимать друг друга»; надо молча до конца проклясть всех живых и умереть, чтобы соединиться с Богом. «Местоимение „Он“ уже несколько нарушает для меня Бога; „Он“ как-то умаляет Его», — продолжает Л. Толстой в той же заграничной брошюре, как будто доканчивая мысли князя Андрея.

Не через свободную, бесстрашную сыновнюю любовь к Отцу Небесному, а разве только через животный Ерошкин ужас, — ужас голого человеческого тела, человеческого мяса, через «аминь» последней покорности, «аминь» дрожащей твари, можно приблизиться к такому Богу. Будь только Л. Толстой до конца последователен, он и пришел бы к этому неизбежному выводу, он сказал бы себе: кому я стану молиться: «Господи, помилуй меня»? кому я скажу: «Отец мой Небесный»? Мне этого некому сказать, потому что всякое понятие о Боге, а следовательно, и то, что Он Отец, «прекращает мое приближение к Нему». Ведь Бог для меня не «Он», а «Оно». И я не могу любить это Оно, я могу только бояться Его, как умирающий заяц боится охотника или того зверя, который гонится за ним. Я не могу верить в Отца Небесного, которого проповедовал Христос. Я не знаю, кто я, но во всяком случае я не христианин. — И когда Л. Толстой сказал бы это себе, началась бы великая трагедия уже не только в его бессознательной стихийной жизни и художественном творчестве, но и в его религиозном сознании — наша трагедия.

В том-то и дело, однако, что перед этим неизбежным выводом своего религиозного сознания он отступает: старец Аким робеет, слабеет, пятится, как будто нарочно слепнет, закрывает глаза перед тою бездною, куда тянет его ясновидящий дядя Ерошка; старец Аким торопится заглушить своим быстрым и косноязычным лепетом слишком искренний тихий стон животного ужаса, вырвавшийся у старого лешего, тащит его назад на большую дорогу умеренных нравоучений, безопасных умствований.

«Христианство, — говорит Л. Толстой, — представляется людям в виде сверхъестественной религии, тогда как в нем нет ничего ни таинственного, мистического, ни сверхъестественного, а оно есть только учение о жизни, соответствующей той степени материального развития, тому возрасту, в котором находится человечество». И Л. Толстой много раз, во многих местах своих религиозных писаний повторяет эту мысль, твердит все одно и то же почти одними и теми же словами, как будто успокаивает себя самого: «Учение истины, выраженное Христом, не есть мистическое выражение чего-то таинственного и непонятного». «Сущность всякой религии состоит только в ответе на вопрос, зачем я живу, и какое мое отношение к окружающему меня бесконечному миру. — Вся же метафизика религии, все учения о божествах, о происхождении мира суть только различные по географическим, этнографическим и историческим условиям, сопутствующие религии признаки», то есть, говоря проще и откровеннее, суть вздор. И для доказательства этой именно мысли об отсутствии в «истинном христианстве» чего бы то ни было мистического, сверхразумного, пишет Л. Толстой свою главную религиозную книгу: Царство Божие внутри вас, или христианство не как мистическое учение, а как новое жизнепониманиеможно бы сказать опять-таки проще, откровеннее: как новое не религиозное, а практическое жизнепонимание.

Что за странное противоречие? С одной стороны, религия есть все же религия, то есть учение, как сам он выражается, об «отношении человека к первопричине мира» — к Богу. А опять-таки по собственному признанию Л. Толстого, Бог для него — самое далекое, чуждое, непонятное, непознаваемое, так что «всякое понятное воображение о том, что он познает Бога,

Скачать:TXTPDF

Лев Толстой и Достоевский. Религия Мережковский читать, Лев Толстой и Достоевский. Религия Мережковский читать бесплатно, Лев Толстой и Достоевский. Религия Мережковский читать онлайн