Скачать:TXTPDF
Лев Толстой и Достоевский. Жизнь и творчество

говорить, что он плюет на мой голод, и что я не смею торопить его»… — и так далее, ненужные, однообразные, как стоны бессмысленной боли, повторения все одного и того же. Это — уже не деловое письмо, а бред; не жалобы, а крики отчаяния. Тут даже нет справедливости относительно Кашпирева, невинного, как оказалось впоследствии, ибо замедление произошло не по его небрежности, а по бестолковости одного служащего в банке, на который был сделан перевод. Тут — самый звук надрывающегося голоса Достоевского, безудержное, почти безумное волнение, как перед припадком эпилепсии.

«И они требуют от меня теперь литературы! — заключает он с бешенством. — Да разве я могу писать в эту минуту? Я хожу и рву на себе волосы, а по ночам не могу заснуть! Я все думаю и бешусь! Я жду! О, Боже мой! Ей-Богу, ей-Богу, я не могу описать все подробности моей нужды: мне стыдно их описывать!.. И после того у меня требуют художественности, чистоты поэзии, без угару, и указывают на Тургенева, Гончарова! Пусть посмотрят, в каком положении я работаю!»

И такова была вся или почти вся его жизнь.

«Я — художник, поэт — учил, сам не зная чему, — говорит Л. Толстой. — Мне за это платили деньги, у меня было прекрасное кушанье, помещение, женщины, общество; у меня была слава». — «Литература, так же как и откупа, есть только искусная эксплуатация, выгодная только для ее участников и невыгодная для народа». — «Ни один труд не окупается так легко, как литературный».

Ну, а что, если бы он увидел собственными глазами Достоевского, которого он все-таки считал истинным художником, и даже «самым нужным для себя, близким человеком», — идущего закладывать штаны, чтобы достать два талера на телеграмму, — все так же ли презрительно пожимал бы он плечами, слыша мнение, что даже истинный художник иногда «творит ради денег», и что в разделении умственного и ручного труда есть нечто узкое, умерщвляющее жизнь, несоизмеримое с жизнью, как и почти во всех подобных умозрительных отвлеченностях? Я, впрочем, думаю, что в столь поверхностных чувствах и мыслях Л. Толстого о литературе, о труде и нужде сказывается не грубость и черствость сердца, свойственная сытым, которые голодных не разумеют, а просто неопытность, совершенное незнание действительной жизни, с известной стороны, очень важной для нравственных осуждений.

Стремление к бесконечному совершенству, удовлетворение собственной художественной совести для Достоевского — вопрос жизни и смерти. «Не думайте, — пишет он Майкову в том же страшном 1869 году, — что я блины пеку: как бы ни вышло скверно и гадко то, что я пишу, но мысль романа и работа его — все-таки мне-то, бедному, то есть автору, дороже всего на свете! Это не блин, а самая дорогая для меня идея, и давнишняя. Разумеется, испакощу, но что же делать!» — «Верите ли, несмотря, что уже три года записывалась, иную главу напишу да и забракую, вновь напишу и вновь напишу». Кончая одно из прекраснейших и глубочайших своих созданий, «Идиота», он жалуется: «Романом я недоволен до отвращения… Теперь сделаю последнее усилие на 3-ю часть. Если поправлю роман — поправлюсь сам, если нет, то я погиб». И перед отъездом за границу, во время работы над «Преступлением и наказанием»: «В конце ноября было много написано и готово; я все сжег; теперь в том можно признаться. Мне не понравилось самому. Новая форма, новый план меня увлек, и я начал сызнова».

«Я и вообще работаю нервно, с мукою и заботою, — говорит Достоевский, — когда я усиленно работаю, то болен даже физически». И в другом письме из Женевы: «Надо сильно, очень сильно работать. А между тем припадки добивают окончательно, и после каждого я суток по 4 с рассудком не могу собраться». — «Припадки стали уже повторяться каждую неделю, — вспоминает он последние дни в Петербурге, — а чувствовать и сознавать ясно это нервное и мозговое расстройство было невыносимо. Рассудок, действительно, расстраивался — это истина. Я это чувствовал; а расстройство нервов доводило иногда меня до бешеных минут». — «Сжигает меня какая-то внутренняя лихорадка, озноб, жар каждую ночь, и я худею ужасно». — «Каждые 10 дней по припадку, а потом дней 5 не опомнюсь. Пропащий я человек

«А между тем, все мне кажется, что я только что собираюсь жить, — признается он в одном из самых отчаянных писем. — Смешно, не правда ли? Кошачья живучесть!» — «Мне довелось видеть его в самые тяжелые минуты, после запрещения журнала, после смерти брата, в жестоких затруднениях от долгов, — рассказывает Страхов, — он никогда не падал духом до конца, и мне кажется, нельзя представить себе обстоятельств, которые могли бы подавить его. Это было особенно изумительно при его страшной впечатлительности, причем он обыкновенно не сдерживался, а предавался вполне своим волнениям. Как будто одно другому не только не мешало, а даже способствовало». — «Жизненности во мне столько запасено, что и не вычерпаешь!» — говорит сам Достоевский в одном из своих юношеских писем, и накануне смерти мог бы он повторить о себе то же самое словами Дмитрия Карамазова: «Я все поборю, все страдания, только бы сказать и говорить себе поминутно: я есмь! В тысяче мук — я есмь, в пытке корчусь — но есмь! В столпе сижу, но и я существую, солнце вижу, а не вижу солнца, то знаю, что оно есть. А знать, что есть солнце, — это уже вся жизнь».

И в эти именно четыре года, пораженный смертью друга, брата, жены, притесняемый кредиторами, преследуемый властью и врагами власти, непонятый читателями, в одиночестве, нищете, болезни, создает он, одно за другим, величайшие произведения свои: в 1866 году «Преступление и наказание», в 1868 «Идиота», в 1870 «Бесов» и замышляет «Братьев Карамазовых». Мало того: по всему, что он создал, сколь оно ни беспредельно, трудно представить себе, что он хотел и, вероятно, мог бы создать в иных культурных условиях. «Конечно, он написал, — говорит Страхов, близко знакомый с внутренней историей его творчества, — только десятую долю тех романов, которые он уже обдумал, уже носил иногда в себе многие годы; некоторые он рассказывал подробно и с большим увлечением; а таким темам, которых он не успевал обработать, у него конца не было».

Не дружеским преувеличением, не обычною надгробною хвалой, а беспристрастным, точным выражением того, что действительно было в существе Достоевского, как литератора, кажется утверждение Страхова: «Это не простой литератор, а настоящий герой литературного поприща». Да, в жизни Достоевского, каковы бы ни были его ошибки и слабости, по крайней мере, некоторые мгновения действительно окружены ореолом героического подвига и святости.

«Я убедился, — говорит Л. Толстой о русских литераторах, с которыми пришлось ему встречаться в молодости, и среди которых не был случайно, но мог быть Достоевский, — я убедился, что почти все писатели были люди безнравственные, ничтожные по характерам… но самоуверенные и довольные собою, как только могут быть довольны люди совсем святые, или такие, которые и не знают, что такое святость… Теперь, вспоминая об этом времени, о своем настроении тогда и настроении тех людей… мне и жалко, и срамно — возникает именно то чувство, которое испытываешь в доме сумасшедших».

Всю жизнь оставался Л. Толстой верным этому взгляду на русскую литературу, как на дом сумасшедших. Всю жизнь искал он своего оправдания и своей святости в отречении от культурного общества, в бегстве к народу, в умерщвлении плоти, в ручном труде — во всем, кроме того, к чему, казалось бы, призван был Богом.

Всей своей жизнью Достоевский показал, что так же, как в прошлые века могли быть героями цари, законодатели, воины, пророки, подвижники — в современной культуре один из последних героев есть герой Слова — литератор.

Будущее решит, кто из них прав, и не суждено ли именно среди героев Слова, так же как среди других героев искусства и познания, явиться тем избранникам, которые будут иметь власть над людьми в третьем и последнем царстве Духа.

Восьмая глава

В глазах того, кто признает одну христианскую святость и притом с насильственным, умерщвляющим плоть и дух, преобладанием духа над плотью, — окажется справедливым приговор Л. Толстого над собственною жизнью: «Я проедал труды мужиков, казнил их, блудил, обманывал. Ложь, воровство, любодеяние всех родов, пьянство, насилие, убийство… не было преступления, которого бы я не совершал».

Но, если, кроме святости духа, мы признаем и святость плоти, кроме христианской, столь же вечную святость языческую или, по крайней мере, ветхозаветную, не отмененную, а только преображенную Сыном, то, может быть, с этой точки зрения жизнь Л. Толстого представится все-таки самою стройною, целостною и прекрасною, в народном смысле — благолепною жизнью, в современном, культурном, не только русском, но и европейском обществе; с этой точки зрения окажется, что он был не «вором», а бережливым хозяином-домостроителем, не «насильником», а добрым господином слуг своих и домочадцев, не «убийцею», а храбрым воином, не «пьяницею», а мудрым и трезвым эпикурейцем, опьянявшимся самою невинною радостью жизни, не «прелюбодеем», а верным супругом, сохранившим в незапятнанной чистоте брачное ложе, чадолюбивым отцом семейства, подобным патриархам, отцам Ветхого завета, Аврааму, Исааку и Иакову. Этою не девственною, но и в самом сладострастии целомудренною чистотою и свежестью веет от всей жизни его, как от старого зеленого дерева, как от холодного и прозрачного подземного источника. Болезненных противоречий и лжи нет в самой жизни, в самих делах и даже в чувствах Л. Толстого, противоречия и ложь начинают обнаруживаться только тогда, когда мы приступаем к сравнению совершенной языческой жизни его с его несовершенным христианским сознанием. Дела его обличаются не делами, а только словами и мыслями. Для того, чтобы жизнь Л. Толстого казалась безупречно прекрасною, надо забыть не то, что он делает и чувствует, а лишь то, что он говорит и думает о своих делах и чувствах. Он исполнил ветхий закон, и вся его трагедия лишь в том, что он дела закона своего не оправдал своею верою, своим сознанием. И не заключается ли трагедия всех вообще людей Ветхого завета, всего духовного Израиля, именно в том, что на последних пределах исполненного Закона не удовлетворяются они Законом и ждут Освободителя, — но когда Мессия приходит, то, слишком порабощенные игом закона, не имеют силы признать его, во всей его неведомой страшной свободе, и отвергают и снова и вечно ждут? И в этом ожидании — их святость. Лишь с точки зрения

Скачать:TXTPDF

Лев Толстой и Достоевский. Жизнь и творчество Мережковский читать, Лев Толстой и Достоевский. Жизнь и творчество Мережковский читать бесплатно, Лев Толстой и Достоевский. Жизнь и творчество Мережковский читать онлайн