10-ю и 11-ю в Галиции и Буковине, с 4-ю лёгкой и всем драгунским корпусом и не менее, как с 8-ю казачьими полками. Жалею, что казаков не более в армии, ими надо будет истреблять шайки по всем направлениям. Об одном прошу, не увлекайся просьбами австрийцев, дай себе срок собрать все условия успеха и тогда с Богом действуй на наших врагов быстро, по-русски, не щади каналий. Жаль, если уйдут от заслуженной кары. Ежели Вена и потеряна, дело ты исправишь, уничтожив гнездо бунта.
Видишь, любезный отец-командир, что было мне об чём подумать и, признаюсь, была тяжёлая дума! Но слишком верю и уважаю твоё мнение, чтоб с тобой спорить или препятствовать действиям по твоему убеждению: ты варшавский герой, а я твой старый бригадный командир на парадной площади…»
21
Под зелёной, летней Варшавой, у берегов Вислы, где разбились белым летом, словно голуби сели на зелёное поле, палатки войск, на гнедом мохнатом жеребце, в походной форме, усатый, квадратнолобый, сидевший в седле как влитой, ехал генерал Панютин[279]. Генерала окружали командиры полков, адъютанты. Били сбор, скакали ординарцы. Сам хромой старик пролетел в блестящей кавалькаде, подымая пыль, унося за собой громовое «ура» выстроенных панютинских войск. Перед фронтом Панютин приостановил коня, зачитал фельдмаршальский приказ, громко выкрикивая басом:
«Друзья-товарищи!
Доверенность, которой государь император по случаю предстоящих военных действий…» После приказа охрипшим басом Панютин крикнул с прыгнувшего жеребца: «Государю императору и фельдмаршалу князю Паскевичу ура!»
Сведённое в белое каре войско от крика взметнулось, дрогнув взятыми на караул ружьями, немолчным гомоном раскатываясь лесами, полями, заглушая туши ударивших четырёх оркестров. И заиграли хвостами кони, заприседали на мохнатых казанках, завертелись, затанцевали под адъютантами, генералами, полковниками, перед белым строем полков, блестевших примкнутыми штыками.
Развёртывалась безбрежным полем пехота. Подымала безветренную пыль. Пошли ротными колоннами брянские и орловские егеря. Выбежали вперёд, торопясь, перед ротами песенники, на всё поле гаркнули:
Тучи тёмны, тучи грозны
По поднебесью идут!
Брянцы уходили в поход первыми. Орловцы пылили в полуверсте. Севцы и черниговцы стояли ещё вольно, докуривая, оправляясь, собираясь кучками. Унтер-офицер, заросший волосом, пахший перегаром, в пропотевшей рубахе, говорил столпившейся плотной куче солдат, пускавших махорочный дым из козьих ножек.
– Государь дал астрийскому королю денег взаймы, наступил срок уплаты, а он не платит, пишет ему государь, пишет, а толку сё нет, вот напоследок он и велел написать всему астрийскому народу, что, дескать, ваш государь занял у меня деньги, срок вышел, а уплаты сё нет…
Крайний солдат выжидательно-весело хохотнул:
– Ну а он?
– Вот тебе и а он! Заставьте, пишет государь, его заплатить. А народ рассудил, что наш государь требует дело, и приступил к своему королю: заплати, мол, да заплати, а король взял да и бежать с деньгами! Вот народ и разъярился, что король его неверный, потолковали промеж себя да и положили распубликовать его по всей своей земле, сделали такую распублику! Но от такой распублики нам тоже толку нет, вот государь и приказал усмирить нам всех их, как ни на есть…
– Становись! – донёсся тенор.
Походным порядком, колоннами двинулись русские войска, развевая воздух песней:
Ох, вы ляхи, вы поляки, покоритеся вы нам,
Ежли вы не покоритесь, пропадёте, как трава!
Наша матушка Россия
Всему свету голова!
ГЛАВА ПЯТАЯ
1
Дрезден, зелёный, в бело-голубом поясе Эльбы, был прекрасен этой весной. За извивами, изгибами реки в синюю мглу уходили надгорья. Волнуются на волнах Эльбы белые паруса, дымят пароходы. Резиденция саксонского короля зацвела яблоней, вишней, миндалём, как сад, спускающийся террасами.
На Альт-Маркт меж цветных домов, исписанных масляной краской разноцветных вывесок, распрягали окрестные крестьяне затянутые парусиной телеги. Рынок зацвёл капустой, кольраби, свёклой, морковью; цветочницы расставляли высадки кровавых гераней, жёлтых бегоний, пестроту цветов, рыбники раскричались, разложив на блестящем льду в ящиках под пёстрыми навесами разную рыбу.
К мосту, в Нейштадт, мимо брюллевской террасы проходили бездельно два человека. Один, в зелёной лоденовой накидке, серебряных очках, с длинной загнувшейся бородой, размахивал снятой белой демократической шляпой, как человек неистовый. Другой, невысокий, слабого сложения, с горбатым носом и вывернутым подбородком, обросшим кудрявой бородкой, шёл спокойно, изредка отбивая с дороги палкой камешки. Дрезденцы узнавали обоих королевских музыкантов, музикдиректора Августа Рекеля и капельмейстера королевской капеллы Вагнера.
– Если Германия даст растоптать свою свободу, как растоптали её у славян в Праге, то право ж, Вагнер, не стоит уважать наш народ! Нужна готовность выступить с оружием в руках, – размахивал белой шляпой длинноволосый Рекель.
Вагнер отбил палкой камешек; на вдавленных меж острым носом и острым подбородком губах выплывала улыбка. Дело революции – это вдохновение и активность, так было в Вене, но венцы – особенные немцы, такой возможности у саксонцев нет. Что у нас? Лежащая коммунальная гвардия и стоящее королевское войско.
Они проходили мимо квадратного серого здания нейштадтских кавалерийских казарм; во дворе резко пел в утреннике генерал-марш. Вагнер улыбнулся, проговорил:
– После «Лоэнгрина» молчу; перестал чувствовать музыку, слишком сейчас её много вокруг. Вчера написал политическое стихотворение с призывом к войне против русской деспотии.
Рекель проговорил задумчиво:
– Я, Рихард, с музыкой давно кончил; «Фаринелли» забыта, – засмеялся, – я прирождённый бунтарь, хотя, чтоб стать дрезденским Маратом, мне не хватит, наверное, хладнокровия и рассудочности.
Эту гористую зелень, голубую Эльбу на окраине Нейштадта оба видели каждый день, но всё ж приостановились, оглянувшись. Потом вошли в жёлтый двухэтажный дом, «Гостиницу Трёх Лип», стоявшую в зелени сада. Навстречу поклонился лакей; оба поднимались по винтовой деревянной скрипевшей лестнице. И в крайнюю комнату Рекель постучал.
– Войдите! – крикнул бас изнутри.
Раскинувшись импозантно на диване, обтянутом пёстро-зелёной материей, с сигареткой в руке лежал Бакунин.
– Славно, Август, что зашёл, – поднялся Бакунин, рассматривая незнакомого.
– Познакомьтесь, капельмейстер Вагнер.
– Очень приятно, как же, хорошо знаю вашу «Риенци», – смотрел на Вагнера пристально-смеющимися тёмно-голубыми глазами Бакунин.
У дивана сидели трое; плохой скрипач королевского оркестра, галициец, поляк Геймбергер, здороваясь с композитором, смутился; не называя имени, поздоровались другие, по выправке военные, по звенящему акценту – поляки. Бакунин – во фраке, затягивался сигареткой, продолжая с поляками разговор.
– …я и говорю, что мы, славяне, должны дать толчок европейскому движению, без нас Европа не увидит революции, а потому смелей вперёд, с нами Бог, а кто против нас, бесы и черти? Но мы их не боимся, – раскатисто захохотал.
Он был в хорошем расположении духа, в воле, в силе.
– Так мы пойдём, Бакунин, – проговорил один из военных, с висячими тёмными усами, Гельтман.
Бакунин, поднявшись, смеясь сказал:
– Стало быть, ни пуха ни пера.
Когда Бакунин вышел с гостями, Рекель с лёгкой полуулыбкой глянул на Вагнера, как бы спрашивая: «Ну как? Понравился?»
Раздались обратные тяжёлые шаги Бакунина по лестнице, словно сейчас он обрушит дряхлые ступени. Бакунин напевал из «Гугенотов»: «В правую руку взял он саблю…» – распахнул дверь, широко и весело.
Полулёжа на диване, Бакунин рассматривал Вагнера чересчур пристально, пожалуй, даже невежливо, не сводя с него пытливых светлых глаз.
– Скоро у вас, герр Вагнер, будет тема для большой патетической музыки, оперы, симфонии, – сказал, смеясь, – разрушение старого мира во имя нового и неведомого, да, да, это не за горами. Нас не пугает выступление русских войск. Россия – это колосс на глиняных ногах, чего в Европе не подозревают. Это обнаружится именно в войнах, когда войска заразятся духом разрушения, бродящим на Западе. Вам, вероятно, странно – это я, коренной русский, открыто желаю, чтобы Россия во всякой войне, которую ни предпримет, терпела бы одни поражения?! Но этого требуют интересы революции и освобождения всех европейских народов. В удобный момент мы, славяне, первыми зажжём пожар, который обновит мир, уничтожив всё старьё изжившей себя цивилизации. Вы удивлены? А может быть, негодуете подобному скифству? – захохотал весело Бакунин, обращаясь к Вагнеру даже как бы с вызовом. – Да, да, я вот, скиф и бродяга по вашей Европе, говорю вам, что несмотря на кажущиеся силы реакции, дни Европы сочтены, и она рухнет под взрывами революции. Первые удары будут славянские, а за ними вспыхнет всё любящее и ценящее страсть разрушения. Европа сгорит дотла, и даже скорей, чем об этом думают.
Вагнером овладело смешение чувств; он сидел, откинувшись в кресле, с лёгкой улыбкой на узких вдавленных губах. Может быть, обаяние было внешнее: в чёрном фраке, силач, с вьющимися по плечи тёмными кудрями, с голубыми глазами, страшно свободный, резкий в движениях, с откинутой рукой, длинными, красивыми пальцами зажавшей сигаретку, смешанный из простоты и барства, Бакунин нравился Вагнеру. Что-то неприятное было, пожалуй, в теме, но чувство очарования всё ж было, и странно-музыкальное пронеслось в облике русского, «сила огня», подумал Вагнер и, щурясь от света, прикрывая больные глаза бледной рукой, проговорил:
– Но разве вы, герр Бакунин, считаете всю европейскую цивилизацию сплошным несчастьем человечества? Мне неясно, какова в вашей концепции грядущего разрушения мира судьба хотя бы искусства, этого хрупкого и драгоценнейшего из достижений человечества? Или вы, человек большой философской культуры, обрекаете и искусство на гибель во имя неизвестного нового?
– Ну да, сегодняшнее искусство, – проговорил Бакунин, отбрасывая докуренную сигаретку, – должно погибнуть, так же, как судебные бумаги, полицейские архивы, купчие крепости. Народу не нужны эти мёртвые и подтасованные фикции, имеющие единственной целью провести в народ систему ложных представлений, заражающих его официально-общественным ядом, чтоб отвлекать от единственно полезного и спасительного ему дела – бунта! Если у нового человечества будет потребность в искусстве, оно родит новое, своё искусство.
– Не слишком ли крупный вексель будущему и неизвестному человечеству? – проговорил, улыбнувшись чуть снисходительно Вагнер. – Вы исключаете всякую преемственность и культурную традицию? Иль так уверены, что будущее человечество оплатит любой вексель?
– Оплатит, оплатит, герр Вагнер, не беспокойтесь, – захохотал Бакунин, поглаживая волосы большой белой рукой. – Впрочем, я об этом мало думаю, это уж не моя тема. Моя тема – революция, которая переворотила бы всё вверх дном. Запад сам не в силах и не способен дать эту новую, ещё неслыханную песнь разрушения. Запад погряз в так называемой цивилизации, эту необходимую человечеству революцию начнём мы, славяне, и в первую очередь, конечно, Россия. В России начнут её связанные с толщей народа подлинные революционеры, а подлинные наши революционеры, вы о них даже не слыхали, – улыбнулся Бакунин, – это Степан Разин, Емельян Пугачёв, наши русские разбойники, да, да, милостивый государь, не удивляйтесь, русский разбойник – это вовсе не криминальный тип лондонских переулков, у нас в России, не прерываясь со времён Московского государства, живёт русский разбой, в котором всё предание обид, унижений, всё ожесточение народа против поработившей его власти. Это настоящая, подлинная революция, без книжной