о нём, но то, что опущено перьями авторов: гроб. О гробовых досках Пушкина пишут не так пылко, как о ямбах и о вольности. Мы напишем про гроб. Гроб – это последнее здание (дом), в котором живёт тело (остатки живут!). Но прежде вспомним, что пишет Николай Пушкину в пересказе уст Бенкендорфа: Николай надеется, что вы хорошо испытали себя, прежде чем сделать этот шаг (жениться!), и нашли в себе необходимые качества сердца и характера для составления счастья женщины, в особенности такой милой и интересной, как госпожа Гончарова. Пушкин знал, что Гончарова кандидатка Николая.
О Николае Пушкин пишет:
Тебя мы долго ожидали,
И светел ты сошёл с таинственных вершин
И вынес нам свои скрижали.
После женитьбы, с 1 января 1832 года Пушкин стал получать жалованье в министерстве иностранных дел, без должности, по приказу Николая, ему дали деньги на жизнь, в карман. 31 декабря 1833 года Пушкин пожалован в камер-юнкеры, водить жену на глаза Николая. Затем Пушкину дают должность читателя архивов с громадным окладом. 26 февраля 1834 года Пушкин просит у Бенкендорфа ссуду из казны 20 000 рублей. Дают, и он пишет: теперь они смотрят на меня как на холопа, с которым можно поступать как им угодно. Они смотрят, он пишет 26 июля 1835 года – Бенкендорфу: из 60 000 моего долга половина – долги чести (карточные!). Я умоляю Николая оказать мне милость дать возможность заплатить деньги. Дали. Деньги дали, как и молил.
Лемке пишет: когда Пушкин умер, толпы народа пошли отдать долг гробу. Похороны назначены в Исаакиевском соборе, об этом напечатано в извещении, вынос тела (в гробе!) торжественный, днём. Но Николай уносит гроб ночью, в присутствии вдовы, друзей Пушкина, Дубельта и двадцати жандармов. Гроб несут не в Исаакиевский собор, а в Конюшни. После отпевания в Конюшенной церковке гроб скрывают в подвал. На следующую ночь ящик с гробом ставят на телегу, и Николай садит на гроб четырёх жандармов и одного А И Тургенева, и везут эту компанию в с. Михайловское. На станции П. жена писателя Никитенко[328] видит телегу, на ней солому, под соломой гроб, обёрнутый в рогожу Четыре жандарма и один А. И. Тургенев носятся по двору, перепрягая курьерских лошадей. И крестьяне тут. Что это? – спрашивает жена Никитенко. – А Бог его знает что. Вишь, какой-то Пушкин убит, и его мчат на почтовых в рогоже и в соломе, прости Господи, как собаку! – это крестьяне в ответ.
19 февраля 1837 года Паскевич – Николаю: жизнь Пушкина как литератора, талант его созревал, но человек он дурной. Николай – Паскевичу: мнение твоё о Пушкине я разделяю, и про него можно сказать, что в нём оплакивается будущее, но не прошедшее. Храните гордое терпенье, – писал Антон Дельвиг, барон (прощальная песнь воспитанников Царскосельского лицея, 1817 г.). Храните гордое терпенье, – пишет Пушкин в послании в Сибирь, 1826 г. Союз поэтов, любимцы муз, святое братство.
В 1830 году Дельвиг начинает выпускать «Литературную газету». В 1830 году выпуск её заканчивается, запрет. Мотив – переход литературной борьбы в политическую. Вот что писал Дельвиг о гг. Полевом, Грече и Булгарине: эпиграммы демократических писателей XVIII столетия приуготовили крики «аристократов к фонарю» и ничуть не забавные куплеты «повесим их, повесим!» Барон Антон Дельвиг намекал, что господа, объявившие себя демократами (Полевой, Греч и Булгарин), пишут слогом топора и являются провокаторами революции в России. В черновиках Дельвига, партия Булгарин-Белинский, ещё не объединённая… потом, правда, он это вычеркнул. Дельвиг знал, что Николай демократ. Началась буря с рыбой. Кит Бенкендорф напал на Дельвига, сокрушая этого юношу в круглых очках, но барон был толст и стоек. Дельвиг: есть закон, и он запрещает преследовать редактора за статьи, пропущенные цензурой. Бенкендорф: закон есть для подчинённых, но не для начальства. Тогда Дельвиг поместил в печати четверостишие памяти жертв Июльской революции. Бенкендорф озверел и грозил сослать всех князей в Сибирь. Вмешался граф Блудов[329], управляющий министерством юстиции, он твёрдо обещал Бенкендорфу формальный арест, Бенкендорф принёс извинения и разрешил газету. Но Дельвиг слёг и умер.
Никто не был при его смерти, его нашли завёрнутым в шелка, с кровью во рту, больничный столик был полон бокалов, Софья Михайловна (жена) не ночевала дома, гуляла с кем-то и в ту ночь. Зеркало было разбито в дым. Это от этой сцены пошло у Есенина: я один и разбитое зеркало. Что же с Дельвигом? Конечно, не Бенкендорф убил. В 32 года бойцу, умнейшему, поэту, Бенкендорф не мешает. Но наступает момент, когда жизнь ведёт черту над головою, а под чертой – ты, тварь, и более никого нет; дружбы вырваны, любовь – беда, а «творчество» у натур гениальных выносится за скобки жизни, всегда, это у графоманов стоят «проблемы творчества». Так умер Дельвиг, поэт гениальной чистоты, первый, объявивший Пушкина над литературой, великий друг, Дух Вторый. Распад Дельвига – это падение золота пушкинской поры, смерть союза поэтов, он один мешал им разойтись: Пушкину к прозе, Жуковскому к воспитанию чужих детей (николаевских), князю Вяземскому к карьере по просвещению, князю Баратынскому[330] в никуда, в бесполезную жизнь, бестворческую. Время эстетики миновало. Эти поэты не столько родовиты, как аристократы речи. Лучший стилист из них, безусловно, Дельвиг. А мало листков от него осталось, что ж, ищут и никак не найдут архив (не ищут, потому и не находят!).
Жихарев[331] пишет: Чаадаев владел прекрасно четырьмя языками: русский, французский, английский, немецкий, легко справлялся с греческим и латинским. Всеобщая история и богословие, в этом Чаадаев был выше специалистов, но и в остальных науках солидно, это последний русский энциклопедист. Щеголеватость была потребностью его натуры. Дома и в одиночестве Чаадаев всегда безукоризненно одет, выбрит, причёсан, граф Поццо ди Борго заметил, что будь на то власть, он заставил бы Чаадаева беспрепятственно разъезжать по Европе, чтобы показывать европейцам ун русс парфатемент комильфо[332]. В Москве он пользовался репутацией лучшего танцовщика вообще. Никогда не писал по-русски. С Чаадаевым дружили: Александр I, Пушкин, Баратынский, Хомяков, Герцен; князь Голицын и Орлов – министры двора, граф Закревский – люди противоположных положений и убеждений. Один называет себя его учеником, другой просит разрешения видеть комнаты гениального человека и т.д. Чаадаев живёт во флигеле, дом Левашовых на Басманной. О комнатах гениального человека Жуковский говорил, что флигель держался уже не на столбах, а одним только духом. Хомяков пишет: чем объяснить его известность, он не был ни деятелем-литератором, ни двигателем политической жизни, ни финансовою силою, а между тем имя Чаадаева известно всем русским людям, оно состояло в самой личности Чаадаева, в той выпуклости, с которой фигура вырисовывалась на фоне николаевского общества.
Рассказ Тютчева в пересказе Феоктистова: задумал Чаадаев подарить друзьям свой портрет масляными красками, найден живописец. Чаадаев заставил его переделывать портрет не менее пятнадцати раз, и несчастный художник воскликнул: откровенно говоря, я не могу смотреть равнодушно на вас, писать два или три месяца одно и то же лицо – это ужасно! Мне остаётся только пожалеть, – возразил ему с невозмутимым спокойствием Чаадаев, – что вы, молодые художники, не подражаете вашим предшественникам, великим мастерам XV и XVI веков, они не тяготились воспроизводить постоянно один и тот же тип. – Какой же это? – Тип Мадонны.
1 июля 1833 года Чаадаев пишет Бенкендорфу: я вряд ли могу надеяться, что взоры Николая падут на меня. Взоры пали. Философическое письмо Чаадаева опубликовано в № 15 журнала «Телескоп», он пишет: мы никогда не шли вместе с другими народами, мы не принадлежали ни к одному из великих семейств человечества, ни к западу, ни к востоку, не имеем преданий ни того, ни другого. Мы существуем как бы вне времени, мы живём в самом тесном горизонте без прошедшего и будущего, мы явились в мир как незаконнорождённые дети, без связи с людьми. Нам нужно молотом вбивать в голову то, что у других инстинкт, наши воспоминания не дальше вчерашнего дня, мы чужды самим себе, мы идём по пути времён так странно, что каждый сделанный шаг исчезает безвозвратно, мы идём вперёд, но по какому-то косвенному направлению.
Через два дня после выхода Философического письма Николай читает и налагает резолюцию: нахожу, что содержание есть смесь дерзостной бессмыслицы, достойной умалишённого. В тот же день Бенкендорф составил отношение московскому генерал-губернатору князю Д. В. Голицыну, а Николай пишет на проекте: очень хорошо. Из текста проекта: жители столицы, будучи преисполнены достоинства Русского Народа, тотчас постигли, что подобная статья не могла быть писана соотечественником их, сохранившим полный свой рассудок, и потому изъявляют они искреннее сожаление о постигшем его расстройстве ума. Здесь получены сведения, что мнение о несчастном положении г. Чаадаева единодушно разделяется всею московскою публикою. Вследствие чего Николаю угодно, чтобы приняли надлежащие меры к оказанию г. Чаадаеву всевозможных медицинских пособий. Николай повелевает, чтобы поручили лечение его искусному медику.
Николай наказал Чаадаева сумасшествием на один год, Бенкендорф сделал приписку (в руки Чаадаеву): прошедшее России удивительно, её настоящее великолепно, что же касается её будущего, то оно выше всего, что может нарисовать себе самое смелое воображение. Прочтя предписание о собственном безумии и о светлом будущем России, Чаадаев смутился чрезвычайно, – пишет княгиня Щербатова, – побледнел, слёзы брызнули из глаз, он не мог выговорить ни одного слова. Наконец, собравшись с силами, трепещущим голосом сказал: справедливо, совершенно справедливо. Кстати, в той же книжке «Телескопа» статья Раумера, он пишет: у нас в России один центр всего и этот центр есть наш Николай, в священной особе которого соединены все великие государственные способности. Герцен пишет о Чаадаеве: стройный стан, одевался очень тщательно, бледное лицо его совершенно неподвижно, когда он молчал, как будто из воску или мрамора «чело как череп голый», серо-голубые глаза, печальные тонкие губы. Десять лет стоял он, сложа руки, где-нибудь у колонны, у дерева на бульваре, в залах, в театрах, в Английском клубе и воплощённым вето, живым протестом смотрел на вихрь и капризничал, делался странным. Было нелегко с ним, стыдился неподвижного лица его, язвительного снисхождения, прямо смотрящего взгляда.
Чаадаев получил в наследство 4 556 душ и удобной земли 3 000 десятин, свыше 1 000 десятин леса, а брат выплачивал ему периодически по 70 000 рублей золотом. Пока Чаадаев отбывал срок сумасшествия, его посетили: маркиз де Кюстин, граф Сиркур[333], Мериме[334], Лист, Гакстгаузен[335], 14 апреля 1856 года он умер, пережив Николая на свой срок, на один год.
Гоголь вне опасности в Риме, пишет гениально, просит у друга Ж.