печатью, требовал для неё цензурных стеснений, вообще заботился о внутреннем благоустройстве страны. Прежде чем дать своей стране сословное представительство (1847 г.), прусский король Фридрих-Вильгельм IV должен был выдержать трудную дипломатическую борьбу; но все представления, сделанные им императору Николаю I, не спасли его от гнева русского императора. В возникшем затем между Пруссией и Австрией споре о гегемонии в Германии Россия открыто приняла сторону Австрии. Император Николай I принудил Пруссию отказаться от военных действий против Дании и от национально-патриотических попыток, закончившихся вследствие того «ольмюцким позором». В 1847 г., во время конституционного движения в Италии, Николай I приказал отпустить заимообразно австрийскому правительству 6 миллионов рублей из русского государственного казначейства и обещал в случае надобности направить все находящиеся в распоряжении его силы на защиту австрийского владычества в Ломбардии против Пиемонта и Франции. Высшей точки своего напряжения политика эта достигла в 1849 г., когда русские войска усмирили Венгрию, восставшую против Австрии. В конечном результате Россия возбудила к себе всеобщее нерасположение Европы, что и было основной причиной восточной войны. Война эта раскрыла, что во внутренней жизни России, при внешнем благоустройстве, царила полнейшая безурядица. Непригодность вооружения, отсутствие дорог, неустройство интендантской части дали себя почувствовать на первых же порах войны; везде обнаружилось казнокрадство и взяточничество.
Могучая натура императора Николая I не выдержала жестоких испытаний Крымской кампании; нравственное потрясение сломило железное здоровье императора, надорванный организм не вынес простуды, и император Николай I скончался 18 февраля 1855 г. Как монарх, он любил окружать себя царской пышностью, как человек – отличался умеренностью и беспритязательностью. В критические минуты он выказывал большое самообладание и мужество; так, например, в холерном 1831 г. он без всякой охраны появился на Сенной площади среди бушующей толпы и одним своим словом привёл её в повиновение.
Дети императора Николая I: император Александр II; великая княгиня Мария Николаевна, в замужестве герцогиня Лейхтенбергская; великая княгиня Ольга Николаевна, в замужестве королева Вюртембергская; великая княгиня Александра Николаевна, супруга принца Фридриха Гессен-Каесельского; великий князь Константин Николаевич; великий князь Николай Николаевич; великий князь Михаил Николаевич.
Ср. Lacroix, «Histoire de la vie et du regne de Nicolas I» (Paris, 1864-75; труд неоконченный; автор пользовался материалами барона Корфа); Thouvenel, «Nicolas I et Napoleon III» (Paris, 1891); Th.v. Bernhardi, «Unter Nicolaus I u. Friedrich-Wilhelm IV» (Leip., 1893); бар. М.А.Корф, «Восшествие на престол императора Николая I» (СПб., 1877); гр. Блудов, «Последние часы жизни императора Николая I» (СПб., 1855); «Сборник Русск. Истор. Общ.», т. 74 и 90 (бумаги секретного комитета 6 декабря 1826 г.) и 98 (материалы бар. Корфа и др.); труды С. С. Татищева; Ярош, «Император Николай I» (Харьков, 1890); Лалаев, «Император Николай I, зиждитель русской школы» (СПб., 1896); «Император Николай I и 2-я французская революция» («Рус. Вестн.», 1896, № 12 и 1897); Коргуев, «Русский флот при Николае I» («Морск. Сборн.», 1896); Савельев, «Исторический очерк инженерного управления при Николае I» (1897); Цыпин, «Характеристика литературных мнений с 20-х по 50-е гг.» (СПб., 1890).
Энциклопедический словарь
Изд. Брокгауза и Ефрона
т. XXI А
СПб., 1897
Д. С. Мережковский ЧЕТЫРНАДЦАТОЕ ДЕКАБРЯ РОМАН
Книга первая 14 Декабря
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Любить землю – грех, надо любить небесное. А я не могу – больше всего на свете люблю Черёмушки. Пока в них жила, и не знала, что так люблю. А вот уехала – и залюбила, затосковала до смерти…
– Вы землю вашу как живую любите, Марья Павловна?
– Ну конечно, живая! Выбегу, бывало, в рощу – молодые берёзки – тоненькие, как восковые свечечки, кожица у них такая мягкая, тёплая, солнцем нагретая, совсем как живая. Обниму, прижмусь щекою и ласкаюсь, целую миленькая, родненькая, сестричка моя!
В голубоватом свете зимних сумерек, едва пробивавшемся сквозь обледенелое оконце кибитки, князь Валериан Михайлович Голицын, вглядываясь в милое лицо девушки, думал: «Сама как та берёзка весенняя».
Марья Павловна Толычёва с виду была обыкновенная уездная барышня из тех, о которых сказано:
Разделены её досуги
Между роялем и канвой.
Одета по модной картинке из «Телеграфа»: меховой палантин[2] добротного бабушкина гродетура[3] тёмно-зелёного, клетчатый капор с розовыми лентами; густая чёрная коса заплетена в виде корзиночки, с висячими вдоль щёк лёгкими гроздьями локонов; старинные гранатовые серьги в ушах, верно, тоже подарок бабушкин. Хорошо воспитана, говорит по-французски. А у самой лицо как у деревенской девушки, которая сидит на завалинке, в жёлтом с красными горошинами платочке, смеётся с парнями и грызёт семечки.
Может быть, никого ещё не любит, но благоуханьем любви окружена, как цветущая сирень свежестью росною. И все это чувствуют: станционные смотрители, шлагбаумные инвалиды, распаренные чаем купцы толстобрюхие, ямщики краснорожие, – все, глядя на Марью Павловну, думают: «Ах, хороша девка!»
По дороге из Василькова в Петербург Голицын остановился в Москве, чтобы повидаться с членом Тайного общества Иваном Ивановичем Пущиным. Пущин, служивший в Уголовном департаменте Московского надворного суда, жил у тётки, старосветской барыни, в захолустном особняке, в приходе Пятницы Божедомской, на Старой Конюшенной. Здесь, тоже проездом в Петербург, остановилась дальняя родственница Пущиных, серпуховская помещица Нина Львовна Толычёва, с девятнадцатилетнею дочкою, Марьей Павловной. Голицын согласился сопровождать их по просьбе Пущина.
Тогда только что начал ходить из Москвы в Петербург почтовый дилижанс – низкий, длинный возок, обтянутый кожей, с двумя оконцами, сзади и спереди. Лежать в нём было невозможно: четыре человека, разделённые перегородкой, сидели друг к другу спиной и смотрели – двое вперёд, двое назад – по дороге; а так как прежняя зимняя кибитка означала лежанье, то ямщики прозвали это новое изобретение нележанцами. Голицын с обеими дамами и состоявшей при них горничной девкою, Палашкою, отправился в таком нележанце.
Госпожа Толычёва, родом из семьи зажиточной, привыкла ездить не иначе как по дворянскому обычаю, на своих, на долгих, с молельнею, кухнею, с обозом домашней клади и дворовой челяди. Почтовых дилижансов боялась как неслыханного новшества и рада была надёжному спутнику.
Тотчас рассказала ему всю свою историю. Воспитывалась в Смольном. Почти прямо из института вышла замуж и без малого двадцать пять лет прожила с мужем, как у печки погрелась. Павел Павлович Толычёв служил в армии; за Итальянский поход произведён Суворовым в подпоручики; в двенадцатом году ранен; вышел в отставку с чином подполковника. Был большого ума человек и даже сочинитель – в «Сионском вестнике» статья его напечатана; с господином Лабзиным был в дружбе, а когда его за вольные мысли сослали, едва не добрались и до Павла Павловича. Терпел гонения, потому что любил правду, злых людей обличал, лихоимцев чиновников и тиранов помещиков. Самому архиерею доказывал, что не должно быть крепостного состояния – ни господ, ни рабов. Собственных крестьян своих пожелал отпустить на волю, но начальство не позволило. Фармазоном[4] объявили, безбожником и возмутителем. Губернатор хотел в острог посадить. От многих огорчений Павел Павлович заболел и скоропостижно умер. Нина Львовна осталась одна-одинешёнька с малолетнею дочкою. Трёх детей при муже схоронила; Маринька – последняя. Дела по имению расстроились; видя доброту покойного барина и не понимая благородных чувств, мужики – отродье хамово – избаловались так, что никакого с ними сладу нет; половина – в бегах, половина – пьяницы; ни оброка, ни подушных не платят. Сама ничего в хозяйстве не смыслит; знакомые дамы прозвали её белоручкою за то, что не бивала людей: боится-де замарать свою ладонь о холопьи щёки. А управляющий – плут. Имение в опекунском совете заложено – долг 25 000, а процентов нечем платить, – продадут с молотка, и ступай по миру.
Но сам Господь над ними, сиротами, сжалился – послал доброго человека. Приехал к родным из Петербурга в Серпухов статский советник Порфирий Никодимыч Аквилонов – в департаменте внешней торговли служит, – на балу в уездном клубе увидел Мариньку и так пленился, что через несколько дней предложение сделал. Человек немолодой, лет за пятьдесят, но почтенный, благонамеренный, на прекрасном счету у начальства и большой капитал, говорят, имеет. А в Мариньке души не чает. «Если, – говорит, – согласьем осчастливите, ничего не пожалею для счастья вашей дочери: выйду в отставку, хозяйством займусь в Черёмушках и дела ваши поправлю». Маринька не отказала, но просила подумать. И Нина Львовна не неволит дочери: сама понимает, дело молодое – любви хочется, союза сердечного. А Порфирий Никодимыч ей не пара – в отцы годится. Так-то год прошёл, всё думала, и наконец письмо получили от господина Аквилонова: почтительнейше просит участь его решить и, ежели есть надежда, хоть малая, в Петербург пожаловать для свидания личного; да и самой Нине Львовне должно прибыть без отлагательства по делам имения, так как уплата взносов просрочена, могут наложить запрещение и объявить торги.
Есть у них ещё надежда на троюродную бабушку, Наталью Кирилловну Ржевскую. Старуха богата, да скупа и привередлива: как заладила, чтобы имение продали и к ней на житьё в Петербург переехали, – так и стоит на своём. «А то, – говорит, – ломаного гроша от меня не получите». А Маринька об этом слышать не хочет. «Лучше, – говорит, – выйду за Аквилонова, а не уеду из Черёмушек. Здесь родилась, здесь и умру».
Кончив рассказ, Нина Львовна заплакала: как ни хвалила жениха, а жаль было дочери.
Голицын сидел в своём отделении ночью с Палашкою, а днём с Ниной Львовной. Но на второй день разболелась у неё голова, и, чтобы отдохнуть ей полулёжа, Палашку усадили к ямщику на козлы, а Марья Павловна пересела к Голицыну.
Нележанец полз черепахой. Санный путь ещё не стал как следует; снегу было мало, полозья визжали по голым камням; возок встряхивало. За перегородкой слышно было сонное дыхание Нины Львовны. Колокольчик звенел усыпительно. В замёрзшем оконце густел голубоватый свет вечерних сумерек, похожий на свет, который бывает во сне. И обоим казалось, что снится им сон незапамятно давний, много раз виденный.
– А мне всё кажется, Марья Павловна, что мы уже с вами когда-то виделись. Только вот не могу вспомнить когда, – сказал Голицын, продолжая вглядываться в милое лицо девушки.
– А ведь и мне… – начала она и не кончила.
– Ну что?
– Нет, ничего. Глупости, – отвернулась, покраснела. Вообще легко краснела, внезапно и густо, во всю щёку, как маленькая девочка, и тогда становилась ещё милее. Наклонившись к оконцу, провела по ледяным узорам тоненьким розовым пальчиком.
Вглядывалась в Голицына украдкою, пристально, и лицо его странно менялось в глазах её, как будто двоилось: то сухое, жёсткое, жёлчное, с недоброй морщинкой около губ, вечно насмешливой, с пронзительно умным и тяжёлым взором из-под слепо поблёскивавших стёкол очков – она их вообще не любила, только