Скачать:PDFTXT
Николай I (Романовы. Династия в романах — 17)

вскрикнула старая девица в ужасе. Маринька взглянула на руки: перчатки в лохмотьях и ладони в крови; ободрала кожу о ледяную верёвку. Улыбнулась, вспомнила, как он целовал ей руки в ладони.

– Отчего ты в трауре? – спросил Голицын, когда помолчали, глядя друг другу в глаза и угадывая всё, что не умели сказать. Только теперь он заметил, что она в чёрном платье и в чёрной шляпке с траурным вуалем.

– Похоронила бабиньку.

– А Нина Львовна здорова?

– Н-нет, не очень, – потупилась она и заговорила о другом.

Он понял, что она умоляет его не говорить о матери: хочет одна нести эту муку.

Подошёл Ничипоренко:

– Пожалуйте, ваше сиятельство.

Сейчас, Анкудиныч, ещё минутку…

Никак нельзя. Комендант увидит – беда будет.

Маринька достала из кармана пачку ассигнаций и сунула ему в руку. Он покосился на них: должно быть, мало. Опять опустила руку в карман, но там ничего уже не было. Тогда сняла с шеи золотую цепочку с крестиком и отдала ему. Он отошёл.

Опять заговорили, но уже безрадостно: чувствовали, что минута разлуки близка.

Постой, что я хотела? Ах да, – заторопилась, зашептала ему по-французски на ухо. – Бежать, говорят, можно: теперь на Неве много судов заграничных, близко к крепости. Фома Фомич с одним капитаном уже говорил и пачпорт достал. А плац-адъютант Трусов за десять тысяч…

– Трусов – негодяй; берегись его. Бежать нельзя. А если б и можно, я не хочу.

– Отчего?

Он посмотрел на неё молча так, что она поняла.

– Ну, прости, милый, я ведь ничего не понимаю… А знаешь, отец Пётр говорит, что всех помилуют.

– Нет, Маринька, не помилуют. Да и не нужно нам ихней милости.

– Ну, всё равно, пусть хоть на край света сошлют, – будем вместе! А если… – не кончила, но он понял: «Если умрёшь – и я с тобою».

– Ваше сиятельство, – опять подошёл Ничипоренко и взял её за руку.

Она оттолкнула его, бросилась на шею к Голицыну, обняла его так же, как давеча, прильнула всем телом, поцеловала, перекрестила:

– Храни тебя Матерь Пречистая!

И в последнем взоре – ни страха, ни скорби, а только сила любви бесконечная, как у Той, Всемогущей.

Когда он опомнился, её уже не было, и опять казалось ему, что это было только видение. Опустился на лавочку и долго сидел с закрытыми глазами, не двигаясь. Вдруг почувствовал на лице холодные капли и открыл глаза. Набежало облако; золотые нити дождя на солнце задрожали, зазвенели, как золотые струны, певучими звонами. Падали крупные капли, как светлые слёзы, словно кто-то плакал от радости. Ярче зазеленела трава, забелели стволы берёз, и сирень задышала благоуханнее.

Он оглянулся: никого не было в садике; Шибаев вышел за дверцу, – должно быть, понял, так же как намедни, что он хочет остаться один.

Голицын стал на колени, нагнулся, раздвинул влажную траву и припал губами к земле. «Любить землю грех, надо любить небесное», – вспомнил и засмеялся, заплакал от радости. Целовал землю и шептал:

Земля, земля, Матерь Пречистая!

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Записки С. Я. Муравьёва-Апостола

«Россия гибнет, Россия гибнет. Боже, спаси Россию!» – так я молюсь, умирая.

Я знаю, что умру. Все говорят, что смертной казни не будет, а я думаю, – будет. Но если б и не было казни, я, кажется, умер бы: со сломанной ногой нельзя ходить – со сломанной душой нельзя жить.

После разбития мятежного Черниговского полка, 4-го января, я привезён был в Петербург, тяжело раненный, так что живу быть не чаяли. Но вот остался жив: первою смертью не умер, чтобы умереть второю.

Мореплаватель, затёртый льдами, кидает бутылку в море с последнею отрадною мыслью: узнают, как мы погибли. Так я кидаю в океан будущего сии записки предсмертные – моё завещание России.

Пишу на клочках и прячу в тайник: в полу моей камеры один из кирпичей поднимается. Перед смертью отдам кому-нибудь из товарищей: может быть, сохранят.

Плохо пишу по-русски. Je dois avouer a ma honte que j’ai plus d’habitude de la langue francaise que du-russe[101]. Буду писать на обоих языках. Такова уж наша судьба: чужие на родине.

Я провёл детство в Германии, Испании, Франции. Возвращаясь в Россию и завидев на прусской границе казака на часах, мы с братом Матвеем выскочили из кареты и бросились его обнимать.

– Я очень рада, что долгое пребывание на чужбине не охладило вашей любви к отечеству, – сказала маменька, когда мы поехали далее. – Но готовьтесь, дети, я должна сообщить вам страшную весть: в России вы найдёте то, чего ещё не знаете, – рабов.

Мы только потом поняли эту страшную весть: вольность – чужбина; рабствоотечество.

Мы – дети Двенадцатого года. Тогда русский народ единодушным восстанием спас отечество. То восстаниеначало этого; Двенадцатый год – начало Двадцать Пятого. Мы думали тогда: век славы военной с Наполеоном кончился; наступили времена освобождения народов. И неужели Россия, освободившая Европу из-под ига Наполеонова, не свергнет собственного ига? Россия сдерживает порывы всех народов к вольности: освободится Россия – освободится весь мир.

Намедни папенька, зайдя ко мне в камеру и увидев мундир мой, запятнанный кровью, сказал:

– Я пришлю тебе новое платье.

– Не нужно, – ответил я, – я умру с пятнами крови, пролитой…

Я хотел сказать: «за отечество», но не сказал: я пролил кровь больше чем за отечество.

Вот одно из первых моих воспоминаний младенческих. Не знаю, впрочем, сам ли я это помню или только повторяю то, что брат Матвей мне сказывал. В 1801 году, 12 марта, утром после чаю, брат подошёл к окну, – мы жили тогда на Фонтанке, у Обухова моста, в доме Юсупова, – выглянул на улицу и спросил маменьку:

Сегодня Пасха?

– Нет, что ты, Матюша.

– А что ж вон люди на улице христосуются?

В эту ночь убит был император Павел.

Так соединила Россия Христа с вольностью: царь убит – Христос воскрес.

Кровавой чаше причастимся, –

И я скажу: Христос воскрес!

Это – кощунство в устах афея Пушкина. Но он и сам не знал, над какой святыней кощунствовал.

А вот моё показание Следственной Комиссии о беседе с Горбачевским, членом Тайного общества Соединённых Славян:

«Утверждаемо было мною, что в случае восстания, в смутные времена переворота, самая твердейшая наша надежда и опора должна быть привязанность к вере, столь сильно существующая в русских; что вера всегда будет сильным двигателем человеческого сердца и укажет людям путь к вольности. На что Горбачевский отвечал мне с видом сомнения и удивления, что он полагает, напротив, что вера противна свободе. Я тогда стал ему доказывать, что мнение сие совершенно ошибочно; что истинная свобода сделалась известною только со времени проповедания христианской веры и что Франция, впавшая в великия бедствия во время своего переворота именно от вкравшегося в умы безверия, должна служить нам уроком».

Философ Гегель полагает, что французский переворот есть высшее развитие христианства и что явление оного столь же важно, как явление самого Христа. Нет, не французский переворот был, а переворот истинный будет таким. Якобинская же вольность без Бога – воистину ужас – la terreur[102] – человекоубийство ненасытимое, кровавая чаша диавола.

Соединить Христа с вольностью – вот великая мысль, великий свет всеозаряющий.

А может быть, никто никогда не узнает, за что я погиб. Не стены каземата отделяют меня от людей, а стены одиночества. С людьми, на воле, я так же один, как здесь, в тюрьме.

Toujours reveur et solitaire,

Je passerai sur cette terre.

Sans que personne m’ai connu;

Ce n’est qu’au bout de ma carriere,

Que par un grant trait de lumiere,

On connaitra ce qi’on a perdu[103].

Так хвастать мог только глупенький мальчик. Увы, пришёл мой конец, и никаким светом не озарился мир. Но мне всё ещё кажется, что была у меня великая мысль, великий свет всеозаряющий; только сказать о них людям я не умел. Знать истину и не уметь сказать – самая страшная из мук человеческих.

Единственный человек в России, который понял бы меня, – Чаадаев. Как сейчас помню наши ночные беседы в 1817 году, в Петербурге, в казармах Семёновского полка; мы тогда вместе служили и вступили в Союз Благоденствия. Помню лицо его, бледное, нежное, как из воску или из мрамора, тонкие губы с вечною усмешкою, серо-голубые глаза, такие грустные, как будто они уже конец мира увидели.

– Преходит образ мира сего, новый мир начинается, – говорил Чаадаев. – К последним обетованиям готовится род человеческий – к Царствию Божьему на земле, как на небе. И не Россия ли, пустая, открытая, белая, как лист бумаги, на коем ничего не написано, – без прошлого, без настоящего, вся в будущем – неожиданность безмерная, une immense spontaneite – не Россия ли призвана осуществить сии обетования, разгадать загадку человечества?

И все наши беседы кончались молитвою: «Adveniat regnum tuum. Да приидет царствие Твоё».

«Да будет один Царь на земле, как на небе, – Иисус Христос». Это слова моего Катехизиса.

«От умозрений до совершений весьма далече», – сказал однажды Пестель. И он же – обо мне, брату моему Матвею: «Votre frere est trop pur»[104].

Да, слишком чист, потому что слишком умозрителен. Чистотапустота проклятая. Чистое умозрение в делании – донкихотство, смешное и жалкое. Я ничего не сделал, только унизил великую мысль, уронил святыню в грязь и в кровь. Но я всё-таки пробовал сделать, Пестель даже не пробовал.

Он был арестован Четырнадцатого, в самый день восстания. Некоторое время колебался и помышлял идти с Вятским полком на Тульчин, арестовать главнокомандующего, весь штаб второй армии и поднять знамя восстания. Но кончил тем, что сел в коляску и поехал в Тульчин, где его арестовали тотчас.

Умно поступил, умнее нас всех: остался в чистоте умозрения.

Я мог бы полюбить Пестеля; но он меня не любит – боится или презирает. Ясность ума у него бесконечная. Но всего умом не поймёшь. Я кое-что знаю, чего не знает он. Надо бы нам соединиться. Может быть, переворот не удался, потому что мы этого не сделали.

Вниз катить камень легко, трудно – подымать вверх. Пестель катит камень вниз, я подымаю вверх. Он хочет политики, я хочу религии: легка политика, трудна религия. Он хочет бывшего, я хочу небывалого.

Не христианин и не раб,

Прощать обид я не умею, –

сказал Рылеев. Христианстворабство: вот яма, в которую катится всё.

Пестель на юге, Рылеев на севере – два афея, два вождя российской вольности. А в середине – множество бесчисленное малых сих. «Нынче только дураки да подлецы в Бога веруют», – как сказал мне один русский якобинец, девятнадцатилетний прапорщик.

Не имея Бога, народ почитают за Бога.

Скачать:PDFTXT

Николай I (Романовы. Династия в романах — 17) Мережковский читать, Николай I (Романовы. Династия в романах — 17) Мережковский читать бесплатно, Николай I (Романовы. Династия в романах — 17) Мережковский читать онлайн