Скачать:PDFTXT
Николай I (Романовы. Династия в романах — 17)

Каховский ударил его по лицу и закричал: «Подлец!» Но теперь и стыд не жёг: потух, как раскалённое железо в воде. Пусть не узнает Каховский, пусть никто никогда не узнает, что он, Рылеев, не подлец, – довольно с него и того, что он сам это знает.

Ещё одну последнюю, самую острую иглу попробовал – жалость. Вспомнил Наташу. Начал перебирать её письма. Прочёл:

«Ах, милый друг мой, не знаю сама, что я. Между страхом и надеждою, жду решительной минуту. Представь себе моё положение: одна в мире с невинною сиротою! Тебя одного имели и всё счастие полагали в тебе. Молю Всемогущего, да утешит меня известием, что ты невинен. Я знаю душу твою: ты никогда не желал зла, всегда делал добро. Заклинаю тебя, не унывай, в надежде на благость Господню и на сострадание ангелоподобного государя. Прости, несчастный мой страдалец. Да будет благость Божия с тобою! Фуфайку и два ночных колпака пришлю с бельём. Настенька здорова. Она думает, что ты в Москве. Я её предупреждаю, что скоро поедем к папеньке. Она рада, суетится, спрашивает: скоро ли?»

Тут же – рукою Настеньки – большими детскими буквами:

«Миленькой папенька, цалую вашу ручку. Приезжайте поскорее, я по вас скучилась. Поедемте к бабиньке».

Вдруг почувствовал, что глаза застилает что-то. Неужели слёзы? Пройдя сквозь мёртвое тело, игла вонзилась в живое. Больно? Да, но не очень. Вот и прошло. Только подумал: хорошо, что не захотел предсмертного свидания с Наташей; напугал бы её до смерти: живым страшны мёртвые; чем роднее, тем страшнее.

Вспомнил, что надо ей написать. Сел за стол, обмакнул перо в чернила, но не знал, что писать. Принуждал себя, сочинял: «Я нахожусь в таком утешительном спокойствии, что не могу выразить. О, милый друг, как спасительно быть христианином!»

Усмехнулся. Намедни о. Пётр сообщил ему отказ архиереев, членов Верховного суда, подписать смертный приговор: «Какая будет сентенция, от оной не отрицаемся, но поелику мы духовного сана, то к подписанию оной приступить не можем». Так и у него всё выходит «поелику».

Давеча, перебирая Наташины письма, нашёл свои черновые записки к ней, большею частью о делах денежных и хозяйственных. Заглянул и в них.

«Надобно внести в ломбард 700 рублей… Портному, жиду Яухце, отдай долг, если узнаешь, что Каховский не может заплатить… Акции мои лежат в бюро, в верхнем ящике, с левой стороны… В деревне вели овёс и сено продатьОтпустить бы на волю старосту Конона; да жаль, честный старик, нынче таких не сыскать…»

Как человек, глядя на свой старый портрет, удивляется, так он удивлялся: «Неужели это я?»

Вдруг стало тошно.

Мне тошно здесь, как на чужбине

Когда я сброшу жизнь мою?

Кто даст криле мне голубине,

Да полечу и почию?

Весь мир, как смрадная могила,

Душа из тела рвётся вон…

Смрадом смерти от жизни пахнуло. Должно быть, не только мёртвые живым смердят, но и живые – мёртвым.

Взглянул на образ, – не помолиться ли? Нет, молитва кончена. Теперь уже всё – молитва: дышит – молится, и будет в петле задыхаться – будет молиться.

Опять о чём-то задумался, но странно, как будто без мыслей. Мыслей не видно было, как в колесе быстро вертящемся не видно спиц. Только повторял с удивлением возрастающим: «Вот оно, вот оно, то – то – то!»

Устал, прилёг. Подумал: «Как бы не заснуть; говорят, осуждённые на смерть особенно крепко спят» – и заснул.

Проснулся от стука шагов и хлопанья дверей в коридоре. Вскочил, бросился к часам; четвёртый час. Загремели замки и засовы. Ужас оледенил его, как будто всего с головой окунули в холодную воду.

Но, когда взглянул на лица вошедшего плац-майора Подушкина и сторожа Трофимова, – ужас мгновенно прошёл, как будто он снял его с себя и передал им: им страшно, а не ему.

Сейчас, Егор Михайлович? – спросил Подушкина.

– Нет, ещё времени много. Я бы не пришёл, да там что-то торопят, а всё равно не готово…

Рылеев понял: не готова виселица. Подушкин не смотрел ему в глаза, как будто стыдился. И Трофимов – тоже. Рылеев заметил, что ему самому стыдно. Это был стыд смерти, подобный чувству обнажённости: как одежда снимается с тела, так тело – с души.

Трофимов принёс кандалы, арестантское платье, – Рылеев был во фраке, как взят при аресте, – и чистую рубашку из последней присылки Наташиной: по русскому обычаю надевают чистое бельё на умирающих.

Переодевшись, он сел за стол и, пока Трофимов надевал ему железа на ноги, начал писать письмо к Наташе. Опять всё выходило «поелику»; но он уже не смущался: поймёт и так. Одно только вышло от сердца: «Мой друг, ты счастливила меня в продолжение восьми лет. Слова не могут выразить чувств моих. Бог тебя наградит за всё. Да будет Его святая воля».

Вошёл о. Пётр. Заговорил о покаянии, прощении, о покорности воле Божьей. Но, заметив, что Рылеев не слушает, кончил просто:

– Ну, что, Кондратий Фёдорович, может быть, ещё что прикажете?

– Нет, что же ещё? Кажется, всё, отец Пётр, – ответил Рылеев так же просто и улыбнулся, хотел пошутить: «А конфирмация-то не декорация!» Но, взглянув на Мысловского, увидел, что ему так стыдно и страшно, что пожалел его. Взял руку его и приложил к своему сердцу.

– Слышите, как бьётся?

– Слышу.

Ровно?

Ровно.

Вынул из кармана платок и подал ему.

– Государю отдайте. Не забудете?

– Не забуду. А что сказать?

Ничего. Он уж знает.

Это был платок, которым Николай утирал слёзы Рылеева, когда он на допросе плакал у ног его, умилённый, «растерзанный» царскою милостью.

Подушкин вышел и вернулся с таким видом, что Рылеев понял, что пора.

Встал, перекрестился на образ; перекрестил Трофимова, Подушкина и самого о. Петра, улыбаясь ему, как будто хотел сказать: «Да, теперь уже не ты – меня, а я – тебя». Крестил во все стороны, как бы друзей и врагов невидимых; казалось, делал это не сам, а кто-то приказывал ему, и он только слушался. Движения были такие твёрдые, властные, что никто не удивился, все приняли как должное.

– Ну что ж, Егор Михайлович, я готов, – сказал, и все вышли из камеры.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Каховский остался верен себе до конца: «Я жил одинодин умру».

Встречаясь в коридоре с товарищами, ни с кем не заговаривал, никому не подавал руки: продолжал считать всех «подлецами». Ожесточился, окаменел.

Дни и ночи проводил за чтением. Книги посылала ему плац-майорская дочка, Аделаида Егоровна. Окно его камеры выходило прямо на окна квартиры Подушкина. Старая девица влюбилась в Каховского. Сидя у окна, играла на гитаре и пела:

Он, сидя в башне за стенами,

Лишён там, бедненький, всего.

Жалеть бы стали вы и сами,

Когда б увидели его!

Каховский имел сердце нежное, а глаза близорукие: лица её не видел, – видел только платья всех цветов радуги – голубые, зелёные, жёлтые, розовые. Она казалась ему прекрасною, как Дон Кихоту – Дульцинея.

На книги набросился с жадностью. Особенно полюбил «Божественную комедию». Путешествовал в чужих краях, бывал в Италии и немного понимал по-итальянски.

Фарината и Капаней приводили его в восхищение. «Quel magnanimo[114], сей великодушный» – Фарината дельи Уберти мучается в шестом круге ада, на огненном кладбище эпикурейцев-безбожников. Когда подходят к нему Данте с Виргилием, он приподнимается из огненной могилы, –

До пояса, с челом таким надменным,

Как будто ад имел в большом презреньи.

А исполин Капаней, один из семи вождей, осаждавших Фивы, низринутый в ад за богохульство громами Зевеса, подобно древним титанам, – лежит, голый, на голой земле, под вечным ливнем огненным.

Кто сей великий,

Что, скорчившись, лежит с таким презреньем,

Что мнится, огнь его не опаляет? –

спрашивает Данте Виргилия, а Капаней кричит ему в ответ:

Qual fui, vivo, tal son morto!

Каков живой, таков и мёртвый!

Да разразит меня Зевес громами,

Не дам ему я насладиться мщеньем!

Каховский сам был похож на этих двух великих презрителей ада.

Когда в последнюю ночь перед казнью о. Пётр спросил его на исповеди, прощает ли он врагам своим:

– Всем прощаю, кроме двух подлецов – государя и Рылеева, – ответил Каховский.

– Сын мой, перед святым причастием, перед смертью… – ужаснулся о. Пётр – Богом тебя заклинаю: смирись, прости…

– Не прощу.

– Так что же мне с тобою делать? Если не простишь, я тебя и причастить не могу.

– Ну, и не надо.

О. Пётр должен был взять грех на душу причастить нераскаянного.

А когда пришёл Подушкин с Трофимовым вести его на казнь, Каховский взглянул на них так, «как будто ад имел в большом презреньи».

– Пошёл на смерть, будто вышел в другую комнату закурить трубку, – удивлялся Подушкин.

Павел Иванович Пестель есть отличнейший в сонме заговорщиков, – говаривал о. Пётр. – Математик глубокий; и в правоту свою верит, как в математическую истину. Везде и всегда равен себе. Ничто не колеблет твёрдости его. Кажется, один способен вынести на раменах[115] своих тяжесть двух Альпийских гор.

– Я даже не расслышал, что с нами хотят делать, но всё равно, только бы скорее! – сказал Пестель после приговора.

А когда пастор Рейнбот спросил его, готов ли он к смерти:

Жалко менять старый халат, да делать нечего, – ответил Пестель.

Какой халат?

– А это наш русский поэт Дельвиг сказал:

Мы не смерти боимся, но с телом расстаться нам жалко:

Так с неохотою мы старый меняем халат.

– Верите ли вы в Бога, Herr Pestel?

– Как вам сказать? Mon coeur est materialiste, mais ma raison s’y refuse[116]. Сердцем не верю, но умом знаю, что должно быть что-то такое, что люди называют Богом. Бог нужен для метафизики, как для математики нуль.

– Schrecklich! Schrecklich![117] – прошептал Рейнбот и начал говорить о бессмертии, о загробной жизни.

Пестель слушал, как человек, которому хочется спать: наконец прервал с усмешкою:

– Говоря откровенно, мне и здешняя жизнь надоела. Закон мира – закон тождества: а есть а, Павел Иванович Пестель есть Павел Иванович Пестель. И это 33 года. Скука несносная! Нет, уж лучше ничто. Там ничто, но ведь и здесь тоже. Из одного ничто в другое. Хороший сон – без сновидений, хорошая смерть – без будущей жизни. Мне ужасно хочется спать, господин пастор.

– Schrecklich! Schrecklich!

От причастия отказался решительно.

– Благодарю вас, это мне совершенно не нужно.

Когда же Рейнбот начал убеждать его раскаяться, он, подавляя зевоту, сказал:

– Aber, main lieber Herr Reinbot, wollen wir uns dock besser etwas uber die Politik unterhalten[118].

И заговорил об английском парламенте. Рейнбот встал.

– Извините, господин Пестель, я не могу говорить о таких вещах с человеком, идущим на смерть.

Пестель тоже встал и подал ему руку.

– Ну, что ж, доброй ночи, господин Рейнбот.

– Что сказать вашим родителям?

По лицу Пестеля, одутловатому,

Скачать:PDFTXT

Николай I (Романовы. Династия в романах — 17) Мережковский читать, Николай I (Романовы. Династия в романах — 17) Мережковский читать бесплатно, Николай I (Романовы. Династия в романах — 17) Мережковский читать онлайн