в 1835 году происходил шестого и седьмого июля. Восьмого был произведён примерный против мнимого неприятеля манёвр, а девятого вечером курьеры от Главной императорской квартиры уже развозили по штабам копии высочайшего приказа.
Дежуривший по штабу Петровской бригады, временно исполнявший должность адъютанта (высшее начальство поспешило отбыть вслед за Главной квартирой) поручик Самсонов прочёл перечень этих монарших милостей с довольно кислой гримасой.
Преображенскому полку, мундир которого он носил со дня выхода из школы и интересы которого не могли быть ему безразличны потому, что им командовал родной его дядя и благодетель Николай Александрович Исленьев, его Преображенскому полку никакого внимания в приказе выказано не было.
…Первой лёгкой гвардейской кавалерийской дивизии… Лейб-гвардии гусарскому полку… –
читал Самсонов, и его лицо принимало всё более и более брезгливое выражение, –
…за твёрдое знание службы, исправное состояние людей их взводов и точное понимание манёвра объявляется высочайшее благоволение флигель-адъютанту поручику графу Браницкому[123], корнетам: князю Витгенштейну, князю Вяземскому Александру, князю Вяземскому Николаю[124] и Лермонтову…
– Лермонтов?!
У Самсонова даже брови приподнялись удивлённо, как будто он прочёл в приказе явную бессмыслицу.
Присутствие такой малозначительной фамилии в перечне столь блестящих имён показалось ему лично оскорбительным.
С ленивым зевком он выронил из рук печатный листок.
– Сними копии, – приказал писарю и, зевая и потягиваясь, вышел из помещения.
Откровенное попустительство дядюшки за всё время службы в полку и главным образом за время последней польской кампании, о которой он иначе и не вспоминал, как о самом приятном времяпрепровождении, внушило ему глубокое убеждение, что для него, Самсонова, существуют иные, чем для прочих, мерки и правила.
Сказавшись у дежурного по бригаде больным, он немедленно вслед за этим приказал закладывать коляску, и не прошло и получаса, как он отбыл в город.
Перед заставой лакей крикнул со сна неестественно высоким голосом:
– Его благородие лейб-гвардии Преображенского полка поручик Самсонов!
Караульный – преображенец же, – сорвав с головы фуражку, вытянулся во фронт.
– Бомвысь! – брызнуло, как сплёснутая вода.
Гремя, опустилась цепь у шлагбаума. На фоне белёсо-зелёного неба качнулась и с глухим звяканьем взмыла вверх длинная полосатая жердь.
Кучер подался вперёд на козлах. Тройка добрых исленьевских орловцев рванулась и понесла. Звонко, словно скалывая камень, застучали копыта. В белом, чуть замутившемся свете дома летели навстречу призраками.
Этим летом в городском исленьевском доме шёл ремонт. Семья дяди ещё в мае уехала в воронежскую деревню, и поэтому Евгений Петрович приказал, не останавливаясь, везти себя на дачу, на Каменный остров, где обычно теперь имели пребывание в свободное от службы время и дядя, и он.
Ещё не было и двенадцати, когда разгорячённые и взмыленные кони, сочно фыркая и звеня колокольцами, остановились у подъезда одноэтажного, прятавшегося за правильно подстриженной зеленью дома. Свет, мелькавший за стёклами галереи, удивил и встревожил Евгения Петровича.
Кто же это? Неужели дядя успел вернуться из Петергофа? Нет, невозможно, решительно невозможно.
Он поспешно выскочил из коляски и взбежал на крыльцо.
Ещё на ступеньках к нему кинулся камердинер, Владимир, обычно разбитной и весёлый, сейчас растерянный и напуганный. За ним в раскрытых дверях с такими же встревоженными лицами толпилась и вся остальная прислуга.
– Слава Богу, Евгений Петрович, что хоть вы приехали. Несчастие ведь у нас случилось.
Самсонов испытующе посмотрел на окружавших его людей.
– Что такое?
– Да как же… Сегодня, то есть прошлой-то ночью, весь дом обокрали. Пожалуйте, сами увидите, мы без вас ничего и трогать не решались.
Ещё новая неприятность, ещё новое препятствие провести остаток и без того утомившего дня согласно желанию. Не зная, как и на чём он сорвёт досаду, Самсонов молча, вслед за болтавшим без умолку Владимиром, вошёл в дом.
– Вот, извольте посмотреть, – торопился тот, не понимая, отчего это Евгений Петрович не говорит ни слова. – На веранду дверь утром оказалась открытой, и горшки цветочные – мы их на ночь к дверям приставляем – прочь отставлены.
Евгений Петрович передёрнулся, как от внезапного холода, от неприятной и совершенно нелепой мысли: «Зачем я уехал из лагеря? Там было бы теперь спокойнее».
– Не иначе как кто-нибудь из своих, – вертелся около него Владимир. – Вон и сторож ничего не слыхал, и собака не лаяла.
– Чего ж вы-то до сих пор так сидели? – прорывая накопившееся раздражение, закричал Самсонов. – Полиции почему знать не дали? Николая Александровича, меня почему не известили?
– Как же, как же, Евгений Петрович, – теряясь ещё больше, пролепетал Владимир, – с утра и к вам и к Николаю Александровичу люди в Красное посланы. И в полицию сообщено-с. Розыск делали. Следы-то до самого забора идут явственно, а за забором как сгинули.
– Дяде какая неприятность, – брезгливо поморщившись и вполголоса проговорил Самсонов. – Скоты! И этого охранить не сумели. Позовите мне сторожа.
Пока ходили за сторожем, Евгений Петрович успел осмотреть обокраденные комнаты.
В кабинете глазам Евгения Петровича представился полный разгром. Огромное красного дерева бюро было разбито, расковырены и выдвинуты все ящики. Тут же на ковре валялось и орудие этого разгрома – большое столярное долото. Запертый на ключ портфель и копилка с серебром исчезли.
– Заспались! Стол ломали, а никто даже не очухался… – грозно хмуря брови, проговорил Самсонов. – Свои, должно быть, старались!
Толпившаяся вокруг него прислуга в один голос подтвердила, что посторонний так не мог, настойчиво просила произвести общий обыск. Самсонов, махнув рукой, приказал им замолчать. Недавнее раздражение успело уже погаснуть, уступив место безразличной и сонливой брезгливости.
Поверх поднимавшихся до самого окна курчавых шапок кустарника смотрел Евгений Петрович на мутное, напоминавшее снятое молоко небо. В глазах пошла рябь. Молочная гладь покрылась прозрачной и быстрой зыбью. Он тряхнул головой, освобождаясь от этого миража. Взял перо и раскрыл дневник.
Писал долго.
Небо за окном разгорелось и залилось жёлтым блеском. Шумно чирикали, наполняя утро деловитой суетой, птицы. Евгений Петрович бросил перо, отодвинул тетрадь.
В конце страницы было написано:
…Сегодня по ничтожному, случайному поводу родившаяся мысль долго не могла оставить меня. Как странна и прихотлива судьба человеческая. Рассеянно скользящий, но зоркий взгляд сильных мира сего на мгновение остановился на тебе. Находчивый доброжелатель успел шепнуть твоё имя, и твоя карьера, твоя судьба отныне и разом меняют своё направление, устремляя тебя к успехам и славе.
II
Николай Александрович Исленьев жил на широкую ногу.
Дом на Большой Морской царившими в нём порядками и заведённым обиходом подражал самым лучшим и богатым домам Петербурга. Помимо дома, помимо дачи на Каменном острове, в зимнее время предназначавшейся для пикников и малых охот, ещё постоянно снимались от владельцев две или три квартиры по месту летних и осенних стоянок батальонов Преображенского полка. Всё это обслуживалось постоянным и огромным штатом крепостной прислуги. Но в силу барских замашек, сугубой требовательности, выработавшейся в Николае Александровиче девятилетним командованием первым полком русской гвардии, эта прислуга казалась ему совершенно неудовлетворительной. Национальный патриотизм, который доходил у него до того, что в доме никак не терпелась французская кухня, и которым, в хорошую минуту, Николай Александрович любил похвастаться, не позволял ему взять вольнонаёмного дворецкого-иностранца, как это тогда стало модным в столице; воспитать же такого управителя, достаточно ревнивого и строгого, а главное, понимающего все его требования, из своих же людей он решительно не надеялся.
Поэтому в прошлом, 34-м году, смотря в полку выходивших в отставку солдат, он предложил одному из них, старшему унтер-офицеру Батурину, по какому-то внезапному вдохновению (впрочем, он всё делал таким образом) поступить к нему на эту должность.
Батурин выходил в бессрочную с неопороченной славой толкового и умного служаки. Но, вероятно, не это заставило Николая Александровича остановить на нём свой выбор.
Жгучий брюнет с курчавыми бакенбардами и плотными кольцами коротко подстриженных волос, моложавый для своих сорока восьми лет, он чем-то – брезгливой ли складкой редко улыбающихся губ или пристальным, прямым и холодным взглядом – невольно вызывал в памяти представление о портрете одной высокой особы. Вот это-то, вместе с бравой осанкой преображенца, и решило в мыслях Николая Александровича его судьбу.
Летом этого года Батурину, пользовавшемуся у барина безграничным доверием, были поручены все хлопоты и расчёты с мастеровыми по ремонту городского дома. На даче он почти не бывал, появляясь там только для докладов барину. У Евгения же Петровича, всегда в своих привязанностях и симпатиях неизменно следовавшего дяде, ещё вечером мелькнула мысль поручить дальнейшее расследование этого неприятного происшествия именно Батурину.
Но проснулся Евгений Петрович поздно, в одиннадцатом часу. Вероятно, от долгого писания накануне он чувствовал головную боль, хотелось курить. Если позвать казачка, придётся проститься с такими приятными, так дружно заселившими это утро мечтаниями.
За дверью послышался осторожный кашель.
– Прикажете умываться, Евгений Петрович? – нерешительно осведомились оттуда.
Мгновение было желание раскричаться и излить в брани свою досаду на сунувшегося без времени с умыванием Владимира, но Евгений Петрович сдержался.
Дневник, научивший его мыслить в манере, решительно не походившей на дядину, содержал в себе и такую недавно сделанную запись:
…Первейшая и главная обязанность каждого честного управителя знать прежде всего всю правду в кругу дел, порученных его ведению. Слепая доверенность подчинённым равна тягчайшему преступлению против отечества и государя, и оправдания такому легкомыслию найти невозможно.
– Есть что-нибудь новое? – сурово покосился он на подававшего ему платье Владимира.
– Никак нет-с. Всё в прежнем положении.
– Скажи, чтоб послали сейчас же за квартальным, – не меняя тона, распорядился Евгений Петрович и, обдумывая дальнейшие необходимые мероприятия, приступил к туалету.
Полицейский офицер явился раньше, чем он успел окончить завтрак. Почтительно изгибаясь, он сообщил Евгению Петровичу в самых заискивающих выражениях, что пока никаких следов ни преступника, ни пропавших вещей полицией не обнаружено.
– Я вас попрошу сделать повальный обыск у прислуги, – прихлёбывая кофе и не слушая его, сказал Евгений Петрович. – Нужно или снять подозрение с этих добрых людей, если они неповинны, или… или приняться за них как следует.
– Слушаюсь, – изгибаясь всем корпусом, изрёк полицейский. – Разрешите идти?
– Пожалуйста.
Самсонов небрежно кивнул головой.
Позавтракав (к этому времени уже успели окончить обыск, ничего и ни у кого из дворовых не обнаруживший), он приказал закладывать коляску.
В город с собой он захватил, помимо Владимира, ещё двух дворовых.
По мнению Евгения Петровича, украденные вещи так или иначе должны будут очутиться на толкучем рынке. По ним дворовые смогут обнаружить вора.
На Морской в доме дяди он застал только работавших там мастеровых да дворника.
Батурин, оказывается, эту ночь даже не ночевал дома. Впрочем, по словам дворника, он и вообще последнее время появлялся здесь редко.
Евгений Петрович, несколько раздосадованный этой неудачей, остался ждать посланных на рынок дворовых.
Мысли упорно отказывались принять своё обычное, всегда такое успокоительное и занимательное для Евгения Петровича течение, путались, перескакивали с одного предмета на другой.