же? Дайте только золотой тому неказистому малому, он вмиг вам подаст.
Евгений Петрович промолчал и на этот раз. Он знаком подозвал к себе необычайно грязного и оборванного лакея, выбросил на стол два золотых и молча пальцем показал на бутылку.
Нигорин метал сосредоточенно и серьёзно, не слыша и не замечая происходящего около. Окончив прокидку, он поднимал брови и, тараща глаза, осматривал поле сражения. Семёрка Самсонова выиграла.
– Вам-с двести.
Нигорин рассчитанным жестом подвинул к нему деньги. Евгений Петрович рассеянно и не глядя взял их со стола.
– От вашей рассеянности, поручик, страдают ваши партнёры, – раздался над его ухом насмешливый голос.
Он вздрогнул. Задыхаясь и не справляясь с голосом, выкрикнул:
– Что вы хотите сказать?
Гусарский корнет смотрел теперь не только насмешливо, но и дерзко.
– Не больше того, что сказал. Извините, но вы загребли к себе и мои деньги.
Самсонов почувствовал, как у него на голове от ужаса и стыда поднимаются волосы. Кровь широкой волной бросилась в лицо. Он готов был ударить этого наглого корнета. Другие игроки смотрели на него с оскорбительной улыбкой. Он даже не мог себе представить, как это случилось. В руках он держал четыре сторублёвых бумажки.
Попробовал выдавить на лице улыбку:
– Надеюсь, вы не подумали, что это намеренно?
– О, конечно, нет.
Лермонтов уже не смотрел на Самсонова, видимо, потеряв к нему всякий интерес.
– Маешка, ты чего нынче бесишься? Тебе же не везёт.
Тот даже не посмотрел на угреватого и толстого улана.
– Тебе-то что?
– За тебя радуюсь.
– Чему?
– Должно быть, в другом месте повезло. Может, у молодого супруга уже рога растут.
И улан грубо захохотал.
Евгений Петрович вдруг почувствовал, что у него похолодели кончики пальцев. На секунду словно кто-то зажал в кулаке сердце, потом отпустил, и оно забилось трепетно и часто. Ему казалось, что на него смотрят все, все улыбаются насмешливо и торжествующе. Он нервным жестом вытряхнул из кошелька на карту все бывшие у него золотые, оросил зажатые в руке бумажки. Нигорин покосился многозначительно.
«Всё равно, я должен проиграть: меня любят», – подумал Самсонов в каком-то странном возбуждении.
Ему вдруг захотелось домой. После такого проигрыша можно будет встать, не роняя себя в глазах игравшей молодёжи.
Нигорин начал метать новую талию. Бубновый туз лёг направо. Тоскливое отчаяние, с каким он начал игру, сменилось у Евгения Петровича тревожным волнением. Деньги были его. Он удвоил ставку.
– Играет горячо, – услышал он за спиной чей-то каменный голос.
Через три часа перед ним лежала на столе груда выигранного золота и бумажек. Стараясь подавить непроходившее волнение, он пил и пил бокал за бокалом. В голове стучали звонкие молоточки. Комната разделилась на две части. В одной, уже окрашенной проползшим сквозь занавеси голубым рассветом, стояла немая тишина. В другой шумели гусары, водружая над медным окаренком на скрещённых палашах целую голову сахара. Густым и тяжким вздохом вступила гитара. У стола затянули «Журавель»:
Разодеты как швейцары
Царскосельские гусары…
В углу несколько голосов подхватило:
Жура-жура журавель,
Журавушка молодой.
Окончивший игру хозяин, широко разводя руками, приглашал к столу.
Всё тот же нечёсаный лакей и ещё двое таких же малоопрятных парней вкатывали в комнату накрытый стол. Гусары гасили свечи. Голубое пламя над окаренком отодвинулось в глубину.
Евгений Петрович, чувсувуя, что ноги слушаются плохо, вместе со стулом придвинулся к столу.
– Моя подруга, Долли Антоновна. Рекомендую, кто незнаком, – опять широко разводя руками, провозгласил хозяин.
Высокая и полная женщина в платке и наряде, какие носят только зажиточные мещанки или купчихи победнее, непринуждённо вошла в комнату.
– Что это всё Долли да Долли, – надоело мне как, – лениво играя глазами, проговорила она. – Небось не при людях Дарьюшкой величаешь.
Она, как со старыми знакомыми, поздоровалась с гусарами. Те приветствовали её рукоплесканием.
Чиновник, похожий на нечищенный подсвечник, сел рядом с Евгением Петровичем. Не дожидаясь никого, он потянулся к водочному графину.
– Пьёте-с? – дико скосил он глаза и налил Евгению Петровичу рюмку.
Молоточки не переставая стучали в голове. Ушат со жжёнкой теперь же водрузили на стол. Бледное колеблющееся пламя искажало лица. Дарья Антоновна, плотоядно улыбаясь, посмотрела на Самсонова.
– Что это я вас не знаю. В первый раз вы у нас, что ли?
От улыбки, трепетавшей на влажных и ярких губах, кружилась голова.
– Да, в первый. А что?
– Спросить хочу, кто вы. Я раньше всех Преображенских офицеров по фамилиям знала.
– Самсонов.
– Самсонов? – протянула она удивлённо. – Стало быть, племянничек Исленьеву Николаю Александровичу будете? Как же, как же, слыхала! Мне ещё мой Михаил Иванович рассказывал.
Она вздохнула.
– Какой Михаил Иванович? Батурин? Да вы что, его любовницей были? Позвольте, так тогда в Сибирь разве не вы пошли с ним?
Ощущение, которое испытывал Евгений Петрович, напомнило ему бабочку, зажатую в горсти. Всё его тело было как бы две огромные, сложившиеся одна с другой ладони. Внутри трепетно и бессильно билось что-то, стараясь освободиться.
Дарья Антоновна повела чёрными горячими глазами.
– Любовница ли, сестра ли родная – это наше с ним дело, никому разбирать не приходится. А вот что вернулась, так это дорога больно дальней показалась.
Вдруг как-то в один короткий миг Самсонову стало ясным, что Дарья Антоновна – красавица, красавица необыкновенная. От этого открытия противная слабость наполняла тело.
«Наденька тоже дальней дороги испугается», – робко шевельнулось в мозгу.
Через два прибора от него вертлявый верзила в красном кавалергардском мундире, жуя, убеждал кого-то:
– Нет, уж мне верить извольте. Я – Дантесу приятель. Этим летом, когда мы в Новой Деревне стояли, вся эта фарса и вышла. Уверенно говорю, что Наташа за ним бегала.
Звонкий срывающийся голос Лермонтова Самсонов узнал:
– Трубецкой, я требую, чтобы ты прекратил эту грязную болтовню. Она задевает человека, ногтя которого ты весь не стоишь.
– Как?
Все сразу вдруг повскакали с мест. Стучали отодвигаемые и опрокидываемые стулья. Кричавшего и требовавшего чего-то Трубецкого держали за руки несколько человек. Сквозь шум и крики до Евгения Петровича донеслись отчётливо, словно резали их одно за другим, слова:
– Трубецкой, тебе я неравный противник. У тебя не хватает самого главного: ума.
Спавший, уронив на стол голову, лейб-драгун проснулся, пьяными глазами повёл кругом и, роняя опять голову, пробурчал:
– Это Костька Булгаков опять булгачит. Чёрт с ними, обойдутся.
Вдруг его пьяный взгляд остановился на Самсонове. Он сделал отчаянное усилие, выпрямился совсем над столом, рявкнул:
– Выпей, преображенец, и всё пройдёт!
Бокал пылавшего голубым пламенем рома был той последней каплей, которая добила Евгения Петровича. Дальше он ничего уже не помнил.
Очнулся он, когда хмурое зимнее утро мохнатым сумраком заполнило комнату. Свесившаяся с дивана голова затекла, и в ней ещё бродил хмель. Самсонов, протирая глаза, осмотрелся кругом. В самом дальнем углу слышался осторожный шёпот. Дарья Антоновна сидела на креслах, склонившись. На полу, у её ног, в расстёгнутом доломане полулежал Лермонтов. Голова его была у неё на коленях, она с нежностью и тихо время от времени проводила по чёрным кудрям рукой и говорила:
– Вот как это ты давеча сказал? Одних за то не любишь, что дают, а других за то, что не дают. Эх, Юрьевич, гордость всё это проклятая, мужиковская гордость, самолюбствование. «Как бы меня не обидели». Да сам-то ты весь свет заберёшь, что ли? Ну за что любить-то тебя, ты сам подумай? Она и не любит. Эх, не будет тебе, милый, счастья, никогда не будет.
Евгений Петрович тихонько поднялся с дивана, пошатываясь, прошёл в прихожую, отыскал свою шинель.
На улице уже наступил настоящий день. Если не вся, то в какой-то своей части столица проснулась. Тянулись на биржу извозчики, чухонки с охты несли молоко, по морозу вбег бежали с огромными корзинами мальчишки-булочники.
У Нигорина в доме в боковой комнате горела одинокая свечка. Сам Никодим Васильевич в расстёгнутой рубашке старательно выводил на четвертушке писчей бумаги:
Его превосходительству генерал-майору
ЛЕОНТИЮ ВАСИЛЬЕВИЧУ ДУБЕЛЬТУ
От отставного штаб-ротмистра Нигорина
ДОНОШЕНИЕ
Лейб-гусарского полка корнет Лермонтов, быв в доме моём…
XV
В первую минуту после смерти отца, ещё не выплакав всего горя, Надежда Фёдоровна как-то совсем по-детски прижалась, спрятала лицо на груди мужа.
– Это большая милость божья, что папа скончался, когда у меня есть ты. Что было бы со мной без тебя?! – прошептала она сквозь слёзы такие волнующие и нежные слова, что ему и самому захотелось заплакать.
В церкви она почти всю службу простояла на коленях, только изредка, с пугливым удивлением, словно искала защиты и не верила, что эту защиту найдёт, поднимала глаза на мужа. Обедню пела придворная капелла в полном составе, голоса, как будто разбили хрусталь, звеня, дрожали под сводами. К концу службы в церковь заехал государь, выказывая сочувствие, обнял и поцеловал в лоб старшего Львова, Алексея.
Евгению Петровичу это показалось и великодушным и трогательным.
Неделю спустя после похорон он имел разговор со старшим своим шурином.
– Я тоже, друг мой, думаю, что тебе не следует искать карьеры в строевой службе, – говорить Львов. – Даже большим усердием, не имея приличного состояния, ты ничего не добьёшься. На службу по корпусу жандармов привыкли смотреть как на что-то мало достойное благородного человека. А вот я девять лет числюсь в нём. И что же, скажи мне по совести, я оттого проигрываю хоть сколько-нибудь в глазах любого верного и честного подданного государя? Всякая служба на пользу отечеству достойна уважения. Теперь я могу сказать тебе, что мы не раз с покойным башкой говорили о тебе. Он даже просил графа Бенкендорфа иметь тебя в виду, если в нашем управлении откроется вакансия.
Через неделю состоялся приказ, которым «лейб-гвардии Преображенского полка поручик Самсонов» назначался личным адъютантом шефа отдельного корпуса жандармов и командующего императорской Главной квартирой.
Предупреждённый Львовым, Евгений Петрович готовился к напряжённой и отнимающей много времени работе, продолжительному сидению в канцелярии. В действительности новая служба оказалась не более обременительной, чем его штабное ничегонеделанье.
Ежедневно по утрам в дом Третьего отделения у Цепного моста съезжались наиболее приближённые к графу чины управления. В так называемом малом кабинете он обыкновенно имел с ними беседу перед отправлением на доклад к государю. Всё самое сокровенное, всё наиболее тщательно скрываемое от постороннего взгляда в жизни столицы открывалось на этих беседах.
Времени для себя оставалось даже с избытком. Как будто устроившаяся наконец, освобождённая от тягостных размышлений последних месяцев его холостячества жизнь текла полным и равномерным течением. Надежда Фёдоровна по случаю траура не выезжала никуда. Счастливая уверенность раз достигнутого и уже ничем не нарушимого покоя переполняла сердце волнующим и благодетельным содержанием.
Новый, 1837 год Евгений Петрович заранее решил встречать дома, вдвоём с женой. Каждая мелочь, каждый пустяк этого скромного вечера были обдуманы со всею возможной тщательностью. Не слишком суеверный человек вообще, в данном случае он всем сердцем