Скачать:PDFTXT
Николай I (Романовы. Династия в романах — 17)

изволите, ваше высочество? – спросил Адлерберг.

– В Аничкином, Фёдорыч, в последний раз в Аничкином! – вздохнул Николай.

Вспомнил, как мечтал «поступить в партикулярную жизнь» и предаться в уединении семейным радостям. «Если кто-нибудь спросит тебя, в каком уголке мира обитает истинное счастье, то сделай одолженье, пошли его в Аничкин рай», – говаривал своему другу Бенкендорфу с тем видом чувствительным, который получил в наследство от матери, императрицы Марии Фёдоровны.

После кончины брата Александра переехал из Аничкина в Зимний дворец и жил здесь в строгом заключении, как под арестом, считая «неприличным показываться публике». Устроил себе кабинет-спальню в библиотеке бывшей половины короля прусского, комнате, ближайшей к зале Государственного совета, с которым соединялась она тёмным коридором.

Расположился, как на бивуаке. Комната была без углов, круглая. Узкая походная кровать неуютно поставлена рядом со стеклянным книжным шкафом; кожаный матрац набит сеном; к такому спартанскому ложу приучила его бабушка. На полу – открытый чемодан с бельём и платьем неразобранным.

Единственный предмет роскоши – большое трюмо из красного дерева. У зеркала на полочках – щётки, гребёнки и склянка духов «Parfum de la Court »[17]; тут же на особой подставке – ружья, пистолеты, сабли, шпаги и корнет-а-пистон.

Кончив бриться, скинул старенькую шинель, служившую вместо халата, надел генеральский мундир Измайловского полка, тёмно-зелёный, с красным подбоем и золотистым шитьём из дубовых листиков.

Стоя перед зеркалом, одевался долго, медленно, тщательно, как молодая красавица на первый бал. Осматривался, оправляя каждую складку; с помощью Адлерберга затягивался, застёгивался на все крючочки, петлички, пуговки. В мундире сделался ещё длиннее, стройнее, тоньше, с выпяченной грудью, с талией в рюмочку, как молоденький прусский капрал – хоть сейчас на потсдамский развод.

Кончив одевание, Фёдорыч вышел из комнаты, и Николай опустился на колени перед образом. Поспешно крестился мелкими крестиками и клал поклоны, стукая лбом. Прочитав положенные молитвы, хотел ещё прибавить что-нибудь от себя на предстоящий трудный день. Но ничего не придумал – своих слов не было. Верил в Бога, но когда думал о Нём, представлялась чёрная дыра, «где строго и жучковато», как император Павел I говаривал о дисциплине в русской армии. Сколько ни молись, ни зови – никто из дыры не откликнется.

Встал и сел в кресло. Чувствовал себя больным и разбитым. Плохо спал ночь; скверный сон приснился: будто бы вырос большой кривой зуб. Бабушка сказала, что надо вырвать. А он боится, плачет, убегает, прячется. А дядька Ламсдорф с большущею розгою ловит его – вот-вот поймает и высечет. И вдруг Ламсдорф уже не Ламсдорф, а брат Константин. Убегая от него, кидается бедный Никс к старой няне, англичанке мисс Лайон, и просит, чтоб она его высекла; знает, что розог всё равно не миновать, а она не так больно сечёт. И вдруг няня уже не няня, а кто? Забыл. Помнил только, что сон кончался прескверно.

«А ведь сон в руку», – подумал. Недаром всегда боялся брата Константина, как будто предчувствовал, что он беды наделает; недаром тот издевался над ним ещё во чреве матернем. «Никогда я такого брюха не видывал, тут место для четверых!» – шутил сынок над матушкой, когда она была Николаем беременна. И потом всю жизнь издевался. По имени Николая Угодника называл его Мирликийским царевичем. «Ни за что, – говорил, – не буду царствовать, потому что боюсь революции. А ты, царевич Мирликийский, разве не боишься? Ведь революция – та же гроза». И напоминал ему, как в детстве, во время грозы, он прятал под подушку голову. «Я трус и знаю, что трус, а ты храбришься, но хуже моего трусишь». Вот и теперь сам толкнул его на престол и сам же над ним издевается: «Посмотрим, как-то ты из этой глупой истории выпутаешься, император-выскочка, un empereur parvenu!»

Николай писал ему любезные письма, называл своим благодетелем, умолял, унижался: «Припадая к стопам твоим, дорогой Константин, умоляю, сжалься над несчастным!» И в то же время думал с зубовным скрежетом: «О, подлый шут! О, санкюлот проклятый! Что он со мною делает! За это убить мало

Каждое утро, после молитвы, имел обыкновение играть военную зорю на корнет-а-пистоне. Считал себя музыкантом; любил сочинять военные марши. На потсдамских манёврах мастерски трубил сигналы, пока рота его высочества, прусского наследного принца, производила учение на площади.

Взял корнет-а-пистон, приставил к губам, надул щёки, но извлёк только слабый, жалобный звук и тотчас отложил в сторону. Нет, полно, теперь уж не до музыки. Тяжело вздохнул, и опять стало жалко себя: «Pauvre diable! Бедный малый! Бедный Никс!»

– Фёдорыч, чаю!

– Сию минуту, ваше высочество!

Утром пил чай со сливками и сдобными булками. Но на этот раз без всего: аппетита не было. Бенкендорф доложил о Голицыне.

– С манифестом?

– Так точно, ваше высочество.

– Проси.

Вошёл Голицын с Лопухиным и Сперанским.

– Готов?

– Готов, государь.

Голицын подал ему манифест, переписанный набело.

– Прошу садиться, господа, – сказал Николай и стал читать вслух.

– «Объявляем всем верным нашим подданным. В сокрушении сердца, смиряясь перед неисповедимыми судьбами Всевышняго…»

Не глядя на Сперанского, чувствовал на себе пристальный взгляд его. Всегда становилось ему неловко под этим взглядом, слишком ясным и проницательным.

Считал Сперанского якобинцем отъявленным.

Недаром покойный император сослал его и едва не казнил как государственного изменника. «Пальца ему в рот не клади», – думал о нём Николай, и, как бы ни был тот подобострастно-почтителен, всё казалось ему, что он смеётся над ним, как над маленьким мальчиком. Однажды кто-то при нём назвал Сперанского великим философом; Николай промолчал, только усмехнулся язвительно. Философию ненавидел больше всего на свете. А всё-таки чувствовал, что нельзя кричать на него, как в манеже на своих офицеров покрикивал: «Господа офицеры, займитесь службой, а не философией. Я философов терпеть не могу! Я всех философов в чахотку вгоню!»

– «Кончиною в Бозе почившего государя императора Александра Павловича, любезнейшего брата нашего, – продолжал читать, – мы лишились отца и государя, двадцать пять лет России и нам благотворившего. Когда известие о сём плачевном событии, в 27 день ноября месяца, до нас достигло, в самый первый час скорби и рыданий мы, укрепляясь духом для исполнения долга священного и следуя движению сердца, принесли присягу верности старейшему брату нашему, государю цесаревичу и великому князю Константину Павловичу, яко законному, по праву первородства, наследнику престола Всероссийского…»

Далее «объяснялось необъяснимое»: тайное завещание покойного императора, отречение Константина в пользу Николая, отречение Николая в пользу Константина – все эти «домашние сделки», «игра законным наследием престола, как частною собственностью».

– «Мы видели отречение его высочества, при жизни государя императора учинённое и согласием его величества утверждённое; но не желали и не имели права сие отречение, в своё время всенародно не объявленное и в закон не обращённое, признавать навсегда невозвратным. Сим желали мы утвердить уважение наше к первому коренному отечественному закону о неколебимости в порядке наследия престола. И вследствие того, пребывая верным присяге, нами данной, мы настояли, чтобы и всё государство последовало нашему примеру, и сие учинили мы не в пререкание действительности воли, изъявленной его высочеством, и ещё менее в преслушание воли покойного государя императора, общего нашего отца и благодетеля, воли, для нас всегда священной, но дабы оградить коренной закон о порядке наследия престола от всякого прикосновения, дабы отклонить самую тень сомнения в чистоте намерений наших…»

– Невразумительно. О порядке наследия весьма невнятно и невразумительно, – сказал Николай и почувствовал, что на воре шапка горит.

Изменить прикажете, ваше величество?

Легко сказать: изменитьнадо знать как. А этого-то он и не знал.

– Нет, пусть уж так, – махнул рукой и надулся.

– «С сердцем, исполненным благоговения и покорности к неисповедимым судьбам Промысла, нас ведущего, вступая на прародительский наш престол, повелеваем присягу в верности подданства учинить нам и нашему наследнику, его императорскому высочеству великому князю Александру Николаевичу, любезнейшему сыну нашему; время вступления нашего на престол считать с 19 ноября 1825 года. Наконец, мы призываем всех наших верных подданных соединить с нами тёплые мольбы их ко Всевышнему, да ниспошлёт нам силы к понесению бремени, святым Промыслом Его на нас возложенного…»

– Не «возложенного», а «возложенному», – поправил Николай.

Сперанский молча взял карандаш.

– Постойте, как же правильней?

– Родительный падеж, ваше величество: «возложенного» – «бремени возложенного».

– Ах да, родительный… Ну, так и поправлять нечего, – покраснел Николай. Никогда не был твёрд в русской грамоте. И опять почудилось ему, что Сперанский смеётся над ним, как над маленьким мальчиком.

– «Да укрепит благие намерения наши: жить единственно для любезного отечества, следовать примеру оплакиваемого нами государя; да будет царствование наше токмо продолжением царствования его, и да исполнится всё, чего для блага России желал тот, коего священная память будет питать в нас и ревность, и надежду, стяжать благословение Божие и любовь народов наших».

Манифест ему нравился. Но он и виду не подал; дочитав до конца, ещё больше надулся.

Взял перо, чтобы подписать, и отложил: подумал, что надо бы вспомнить о Боге в такую минуту. Закрыл глаза, перекрестился; но, как всегда, при мысле о Боге, оказалась только чёрная дыра, где «строго и жучковато»; сколько ни молись, ни зови, – никто из дыры не откликнется. Подписал, уже ни о чём не думая. Только спросил:

– Тринадцатое?

– Так точно, государь, – ответил Сперанский.

«А завтра понедельник», – вспомнил Николай и поморщился. Подписал двенадцатым.

Счастье имею поздравить ваше императорское величество с восшествием на престол или, вернее, сошествием, – потянулся к нему Лопухин, и поцеловал его в плечико.

– Почему сошествием? – удивился Николай.

– А потому, что фамилия вашего императорского величества так высоко поднялась в общем мнении публики, что члены оной как бы уже не восходят, а, скорей, нисходят на престол, – осклабился Лопухин с любезностью, обнажая белые ровные зубы искусственной челюсти, и тленом пахнуло изо рта его, как от покойника.

Ангел-то, ангел наш с небес взирает! – всхлипнул Голицын и тоже поцеловал Николая в плечико.

– Не с чем меня поздравлять, господа, – обо мне сожалеть должно, – проговорил Николай угрюмо и вдруг с почти не скрываемым вызовом обернулся к Сперанскому, который сидел молча, потупившись: –Ну а вы, Михайло Михайлыч, что скажете?

– «Да будет царствование наше токмо продолжением царствования его», никогда я себе этих слов не прощу, ваше величество, – поднял на него Сперанский медленные глаза свои.

– Это не ваши слова, а мои. И чем они плохи?

– Не того ждёт Россия от вашего величества.

– А чего же?

– Нового Петра.

Лесть была грубая и тонкая вместе. «Il у a beaucoup de praporchique en lui et un peu de

Скачать:PDFTXT

Николай I (Романовы. Династия в романах — 17) Мережковский читать, Николай I (Романовы. Династия в романах — 17) Мережковский читать бесплатно, Николай I (Романовы. Династия в романах — 17) Мережковский читать онлайн