какая это была жалкая месть.[139]
11
В самом конце 1654 года Паскаль приходит к Жаккелине с повинной головой. «Он признался мне, — вспоминает она, — что вдруг почувствовал великое презрение к миру и почти невыносимое отвращение к людям, живущим в миру… Муки совести никогда еще с такою силой не побуждали его отречься от мира… Но вместе с тем он чувствовал, что так покинут Богом, что не испытывает к Нему никакого влечения, и хотя изо всех сил стремится к Нему, но только по разуму, а не по действию Духа Божия… О, какими страшными цепями он должен быть прикован к миру, чтобы так противиться Богу!.. Все это он говорил так, что мне было жалко его».[140] «Я была за него в муках родов, доколе в нем не изобразился Христос», — могла бы сказать Жаккелина о брате своем, Паскале, как Павел — о братьях своих, Галатах (Гал., 4:19).
В эти дни Паскаль испытывает ту страшную «сухость сердца», которую так хорошо знают святые: Бог держит человека за руку, ведет его и вдруг покидает. «Лучше бы Он меня совсем не вел, чем так покинул!» — думает человек и чувствует себя еще более отверженным, одиноким и погибающим, чем до «обращения» к Богу.
Все эти муки Паскаль хотел заглушить математикой и для этого снова принялся за прерванный пятнадцать лет назад «Опыт о конических сечениях». Но тщетно: никогда еще не говорил он себе с таким отчаянием, как в эти дни: «Все, что не Бог, не может меня утолить», и никогда еще наука не казалась ему такой бессильной наполнить бесконечную пустоту сердца его.
«В эти дни он бывал у меня так часто и подолгу, что, казалось, не было у меня другого дела, кроме этого, — вспоминает Жаккелина. — Но я только следовала за ним, не убеждая его ни в чем, и видела, что он возрастает в душе так, что я не узнавала его… особенно в смирении, в покорности и в желании быть уничтоженным в человеческом почете и памяти».[141] Жаккелина радовалась за него, потому что знала, что казавшееся ему гибелью было для него, на самом деле, единственным путем к спасению.
Однажды катался он по Нейлинским рощам в карете, должно быть, герцога Роаннеца, на шестерке молодых горячих лошадей, когда две пристяжные, закусив удила и съехав на мост, где не было перил, кинулись в воду, а карета повисла на самом краю моста и, если бы вожжи не оборвались, то упала бы в воду.[142] Чудом только спасся Паскаль.
«После этого несчастного случая он лишился рассудка», — скажет Вольтер, что, конечно, неправда. Но очень возможно, что бывшая всегда у Паскаля «боязнь пространства» после этого несчастного случая действительно усилилась.[143] «В пропасть люди беспечно бегут, что-нибудь держа перед глазами, чтобы не видеть пропасти». К этому страху метафизическому прибавился теперь и страх физический.
«Чудилась ему всегда с левой стороны бездна, и он туда ставил стул, чтобы от нее закрыться… Сколько бы ни говорили ему друзья, что бояться нечего, — он хотя и соглашался с ними, но через несколько минут снова видел бездну», — вспоминает аббат Буало.[144]
Если оба эти свидетельства — Вольтера и Буало — только легенды, то, может быть, все-таки не внешняя, а внутренняя правда есть и в них, так же как в легенде о клермонтской колдунье, «сглазившей» Паскаля в младенчестве: бывшая у него тогда «боязнь воды» — глубины — становится теперь «ужасом бездны». «Вечное молчание этих беспредельных пространств меня ужасает».[145]
Кажется иногда, что у Паскаля совсем иное, чем у других людей, ощущение пространства — как бы иная, не Евклидова, не земная геометрия, зависящая, может быть, от иного строения не только души, но и тела. Этот первый физический опыт есть для него источник и всех последующих опытов метафизических. «Истинному самопознанию научится лишь тот, кто увидит себя между бесконечностью и ничтожеством пространства, между бесконечностью и ничтожеством числа, между бесконечностью и ничтожеством движения, между бесконечностью и ничтожеством времени».[146] «Все от нас бежит в вечном бегстве, не останавливаясь: таково естественное состояние человека, хотя и наиболее противное тому, чего он желает, — найти что-нибудь незыблемо твердое, чтобы построить на этом основании бесконечно ввысь уходящую башню. Но всякое основание рушится под ним, и земля у ног его зияет до преисподней».[147]
Была с Паскалем бездна неразлучна.
Ах! бездна все — дела, слова, желанья, сны,
И часто дыбом волосы на голове,
Я чувствую, от ужаса встают.
Вверху, внизу, везде — зияющая пропасть,
На тьме моих ночей свой бред многообразный
И непрерывный чертит Божий перст.
И сон меня, как черная дыра,
Неведомо куда ведущая, пугает…
Из каждого окна я вижу бесконечность.
И в головокруженье, мысль моя
Небытия бесчувственного жаждет.
О, никогда из Чисел и Существ не выйти![148]
12
21 ноября 1654 года праздновалось в Пор-Руаяль-на-Полях Введение во храм Пресвятой Богородицы. Паскаль с Жаккелиной беседовали в приемной, когда из церкви послышался уныло дребезжащий, как бы самого себя стыдившийся, колокол. Кальвин отменил колокол совсем, а ученики его, янсенисты, только на три четверти.
Жаккелина пошла в церковь, а Паскаль остался в приемной, чувствуя такую бесконечную слабость в душе и в теле, что лечь бы, казалось, на пол, закрыть глаза и лежать, пока люди не придут и не унесут его, как мертвое тело. Но колокол дребезжал так назойливо, что он встал и тоже поплелся в церковь. Здесь уже стоял на кафедре священник, проповедуя что-то о покаянии — все общие места. Но вдруг Паскаль прислушался и подумал: «А ведь это он обо мне говорит, может быть, не случайно…» И еще подумал: «Бог ведет человека за руку и вдруг покидает его, как мать, которая учит ребенка ходить: так, может быть, Он и меня покинул не совсем, а только на время? — спросил он себя и ответил: — Нет, совсем! Боже мой, Боже мой, найди раба Твоего!» — повторял безнадежно, чувствуя, что покинут Богом так, как еще никогда.[149]
13
Где-то, очень далеко, на колокольне пробило двенадцать. Пламя догоревшей свечи на столе ярко вспыхнуло в последний раз и потухло. Лунный луч из окна, сквозь голые ветки деревьев, скользнув по ковру на стене, осветил Архимеда с длинной, седой бородой, говорившего молодому, грубому воину: «Циркулей моих не тронь!» — потом, крадучись по столу, заблестел на ртутных столбиках в стеклянных трубках и на медных колесиках старой счетной машины, между «Опытами» Монтеня, «Руководством» Эпиктета и Святым Писанием в том французском переводе Лефевра д’Этапля (Lefevre d’Etaples), по которому в детстве учился Кальвин, учились и все Гугеноты, люди «новой евангельской веры».[150] Потом заискрился на золотой рукояти рапиры, подвешенной у стены над широкополой черной шляпой с белыми перьями и над шелковым камзолом с бантом из огненно-ярких лент; и, наконец, упал на человека, лежавшего ничком на полу, как будто бездыханного. Если бы Жильберта, войдя в комнату, увидела брата, лежавшего на полу, то подумала бы, что у него такой же припадок, как тогда, когда отнялись ноги. А если бы он поднял лицо, озаренное тем страшным светом, какой бывает иногда у людей, сходящих с ума или умирающих, то испугалась бы еще больше. Но если бы этот свет Жаккелина увидела, то не испугалась бы, а поняла бы сразу, что это тот «Свет с неба, превосходящий солнечное сияние», который озарил ап. Павла на пути в Дамаск.
Медленно поднял Паскаль озаренное тем страшным светом лицо, медленно встал, шатаясь, как пьяный, подошел к столу и опустился в кресло. Долго не мог понять, что с ним было. Вдруг, увидев на столе открытое и как будто не лунным, а каким-то чудесным, внутренним светом озаренное Евангелие, прочел:
Отче Праведный! и мир Тебя не познал, а Я познал Тебя (Иоанн, 17:25), —
и понял — вспомнил все. «Это был Он, Он Сам!» — подумал с радостным ужасом. «Часто являлся Он великим Святым, в Церкви, но в миру, таким грешным людям, как я, — еще никогда!» Вспомнил двух учеников на пути в Эммаус:
Тогда открылись у них глаза, и они узнали Его. Но Он стал невидим для них. И они сказали друг другу: «Не горело ли в нас сердце наше, когда
Он говорил с нами?» (Лука, 24:31–32).
Выбил огня и зажег другую свечу; хотел записать все, что видел и слышал, но не мог, потому что руки слишком дрожали. Решил потом записать все на пергаменте и зашить в подкладку одежды эту «Памятную Запись», «Мемориал», чтобы носить его до смерти, как величайшую святыню, а сейчас только вспомнить и затвердить все наизусть.
Вот что вспомнил и потом записал на тонком листе, под неумело и тщательно, как в жалобных детских рисунках, выведенным крестиком в лучах:
В 1654 году, 24 ноября, в понедельник, в память св. Климента
Мученика…
От половины одиннадцатого до половины первого ночи.
«Бог Авраама, Бог Исаака, Бог Иакова», а не ученых и философов.
Достоверность, достоверность. Радость. Мир.
Бог Иисуса Христа. «Восхожу Я к Богу Моему и Богу вашему».
Забвение мира и всего, кроме Бога.
Бога нельзя найти иным путем, кроме того, которому учит
Евангелие. Величие души человеческой.
«Отче праведный! и мир Тебя не познал, а Я познал Тебя».
Радость, радость, радость; слезы радости.
Я от Него отделился. «Покинули Меня источники вод живых».
«Боже Мой! Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?»
Да не буду я оставлен Им никогда.
«Сия есть жизнь вечная, да знают Тебя, единого истинного Бога, и посланного Тобою, Иисуса Христа».
Я от Него отделился; я бежал от Него, отрекся; я распял Его.
Да не буду я от Него отделен никогда.
Он сохраняется людьми только так, как учит Евангелие.
Сладостное отречение и совершенное.
Совершенная покорность Иисусу Христу и духовнику моему.
Вечная радость за один только день земного испытания.
Да не забуду я слов Твоих, Боже мой. Аминь.[151]
14
7 января 1655 года, в Крещение, Паскаль уехал с герцогом де Люинь в Пор-Руаяль-на-Полях и поселился сначала в соседнем с обителью замке его, Вомюрьэ (Vaumurier), а потом, чувствуя, что не найдет здесь такого уединения, какого хотелось ему, переехал в одну из келий, хотя и вне ограды монастыря, но как можно ближе к нему.
Строго соблюдая все монашеские правила, вставал в шесть утра, выстаивал все церковные службы, постился и бодрствовал, наперекор советам врачей, и, чувствуя себя здоровее, чем когда-либо, говорил, что «здоровье не только духовное, но и телесное, зависит не от Гиппократа, а от Иисуса Христа». Радовался, что ест из глиняной посуды деревянной ложкой, и говорил, что она «для него драгоценнее золота» и что он «живет в монастыре, как царь, хотя и по уставу св. Бернарда».[152]
«Люди