Господи, помоги моему неверию!..
(Солнце из-за тучи медленно подымается и озаряет Сильвио, простирающего к нему руки.)
Сильвио
Солнце над морем восходит из туч…
Бездну зажег его розовый луч…
Солнцу, великому солнцу – привет!
Ты к гармонии великой
Мир измученный ведешь.
О, согрей же теплотою,
Состраданьем без конца,
Утомленные враждою,
Наши бедные сердца.
Видишь здесь, Тобой спасенный,
В теплых, радостных, слезах,
Я склоняюсь, умиленный
И трепещущий, во прах.
С плачем дробясь о подножье скалы,
Пеной блестят, умирая, валы.
Богу «осанна!» – гремит океан…
Вьется, как дым из кадильниц, туман…
Солнцу, великому солнцу – привет!
Это Ты меня из ночи
Дланью любящей исторг,
Это Ты открыл мне очи,
Дал мученье и восторг…
Пред Тобой я только плачу,
В благодарности я нем…
Всемогущий, что я значу?
Как я жалок – перед Тем,
Кто хранит нас и жалеет
Как дитя свое, лелеет
Непробившийся росток…
Дай обнять любовью жгучей
Целый мир – и всей душой
Дай мне слиться с этой тучей,
С этой грозною волной.
В камне, в воздухе, в былинке
Жизнь я чувствую, любя,
В каждой блещущей росинке,
Солнце, вижу я тебя.
Вот что не призрак, не сон и не ложь…
Боже, молитву мою Ты поймешь…
Солнцу, великому солнцу привет!
1888, 1891
Конец века Очерки современного Парижа
I. Евангельская притча
О, что бы в будущем, предчувствием грозя,
Не ожидало нас, – несчастным быть нельзя
При солнце утреннем, весною, город вечный,
Когда теряешься в толпе твоей беспечной!
Посмотришь на бульвар, где каждый солнцу рад,
И распустившихся каштанов аромат
Вдохнешь, услышишь смех и говор беззаботный,
И женское лицо с улыбкой мимолетной
Увидишь издали, и снова, жизнь любя,
Невольно радостным почувствуешь себя,
И горько вспоминать о северной отчизне…
Какой здесь блеск кругом, какая радость жизни!
Когда передо мной весельем ты гремишь,
На солнце утреннем сияющий Париж,
Я счастлив за тебя, и чуждого народа
Волнует душу мне и радует свобода.
Какая бы печаль ни мучила, грозя —
Здесь, в этом городе, несчастным быть нельзя.
Но поздно вечером в мой уголок безмолвный
Я с шумной улицы вернусь, раздумья полный.
Тогда Евангелье читаю в тишине,
Меж тем как из окна доносится ко мне,
Париж недремлющий, твой шум многоголосый.
Над книгой вечною забытые вопросы
Опять встают в душе: земная жизнь людей
Полна величия, но есть ли правда в ней?
Я постигаю вновь твой смысл необычайный,
О притча древняя, исполненная тайной:
На ниве богача был урожай хлебов.
Он думал: «Некуда собрать моих плодов.
Как приготовить дом к такому урожаю?
А вот что сделаю: все житницы сломаю,
Большие выстрою и соберу туда
Мой хлеб, мое добро, и я скажу тогда
Душе моей: душа! простись навек с тревогой,
Покойся, – у тебя лежит именья много,
На годы многие: гони заботы прочь
Ешь, пей и веселись!..» – «Безумец, в эту ночь
Отнимут жизнь твою! – сказал Господь. – Несчастный,
Кому достанутся твой дом и труд напрасный?»
Столица роскоши, на празднике твоем
Я вижу иногда рабочего с лицом,
Исполненным немой, загадочною думой.
Проходить он, как тень, безмолвный и угрюмый,
Со взором пристальным завистливых очей…
О, гость непрошеный на пире богачей,
Мне страшно при тебе за этот праздник вечный,
За легкую толпу, за смех ее беспечный,
За яркие кафе и величавый ряд
Твоих, о Новый Рим, блистательных громад!
Ты, как богач, сказал: «У нас именья много,
Ешь, пей и веселись!» И ты забыл про Бога,
Но скорбь великая растет в душе у всех…
Надолго ль этот пир, надолго ль этот смех?
Каким путем, куда идешь ты, век железный?
Иль больше цели нет, и ты висишь над бездной?
II. «GRILLE-D’-EGOUT»[15]
Сюда идет тайком скучающий любовник,
Художник и турист, писатель и чиновник:
«Gаrcоn, un bok!»[16] И пьют, и курят за пять су,
Любуются в монокль на томную красу
Полуночных сильфид, внимая шансонетке,
Где блещет стих порой, язвительный и меткий…
Но вот, в дыму сигар, меж черных сюртуков,
И тысячи зеркал, и газовых рожков,
При звуках музыки и радостного гула,
Она, воздушная, как бабочка, впорхнула.
Тебя без жалости я вспомнить не могу,
О бедное дитя Парижа «Grille-d’-Egout»!
Из кружев юбка, слой белил на шее голой
И рыжий цвет волос поддельных, взор тяжелый
И странное лицо, в котором жизни нет,
Как маска, мертвое, похожее на бред…
Меж тем, когда, смеясь, она в отваге бурной
Помчалась, до колен открыв чулок ажурный,
И ногу стройную высоко подняла,
Наперекор всему – в ней грация была
Демократической и уличной вакханки,
В ней то, что «fin dе siucle»[17] назвали парижанки,
В ней узнает толпа свою родную дочь.
«Я нравлюсь, от меня вы не уйдете прочь! —
Так говорило всем ее лицо. – Смотрите,
Вот, что вы любите, и вот чего хотите!»
Почтенный господин, – вполне провинциал,
По скромному лицу, – смотрел на этот бал.
К нему подпрыгнула она легко и смело,
Красивой ножкою цилиндр его задела
И шляпу сбросила: удерживая гнев,
Он должен был принять обиду, покраснев.
А взор у «Grille-d’-Egout» весельем детским блещет,
И ей родной Париж в восторге рукоплещет!
III. Ренан
Но в том же городе и в тот же скорбный век
В тиши работает великий человек:
Я вижу кабинет в спокойном полумраке
И древней надписи неведомые знаки;
Я вижу, как Ренан над грудой старых книг,
Обдумывая мысль заветную, поник
С улыбкой тонкою, скептической и нежной,
Над сказкою любви иль веры безмятежной;
За правдой гонится сквозь тьму времен и пыль
Сухих пергаментов; таинственная быль
По слову мудреца, поэзией пленяя,
Восстанет пред людьми из гроба, как живая.
И ветреный Париж откликнется на все:
Я знаю – он поймет открытие твое,
Ученый и поэт, – вы трудитесь недаром, —
Париж, где «Grille-d’-Egout» приветствовали с жаром…
Я против воли все готов ему простить
За то, что гениев умеет он любить!
IV. Новое искусство
Певец Америки, таинственный и нежный,
С тех пор, как прокричал твой Ворон безнадежный
Однажды полночью унылой: «nеvеrmоrе!» [18]
Тот крик не умолкал в твоей душе; с тех пор
За Вороном твоим, за вестником печали?
Поэты «nеvеrmоrе», как эхо, повторяли;
И сумрачный Бодлэр, тебе по музе брат,
На горестный напев откликнуться был рад;
Зловещей прелестью, как древняя Медуза,
Веселых парижан пугала эта муза.
Зато ее речей неотразимый яд,
Зато ее цветов смертельный аромат
Надолго отравил больное поколенье.
Толпа мечтателей признала в опьяненье
Тебя вождем, Бодлэр… Романтиков былых
Отвага буйная напоминала в них…
А все-таки порой завидуешь их воле;
Живут, работают на безграничном поле
И мыслят, и никто не может запретить,
Что хочется писать, что хочется любить.
Они – безбожники, философы, буддисты,
Ученики Золя, «толстовцы», пессимисты,
Там тысячи кружков, религий, партий, школ,
Там всякий думает, что истину нашел.
Не ведая преград, свободно ищет гений
И новой красоты, и новых откровений.
И человечеству художники свой труд
Во славу Франции дарить не устают.
Открыты все пути: не нужно лицемерить
И лгать перед толпой. Они дерзают верить
В наш прозаичный век, что святы их мечты,
Исканье истины и жажды красоты.
У них в созданиях, у них в душе – свобода:
Привет художникам великого народа!
V. Салон 1891 года
С такими думами по выставкам брожу,
На тысячи картин, на статуи гляжу.
Чтоб в будничный мирок мы глубже заглянули,
Один, изобразив две медные кастрюли
Да пару луковиц, положенных на столь,
Hoвейший реализм до крайности довел,
А близ него другой, художник идеальный,
Стремится к прелести легенд первоначальной.
В картине сказочный туманный полусвет,
Деревья странные, каких в природе нет.
Назло теориям сухим и позитивным,
Он хочет быть простым, он хочет быть наивным.
А рядом, в золоте распущенных кудрей,
С улыбкой дерзкою Венера наших дней,
Наемница любви – перед толпой раздета,
О Фрины модные, царицы полусвета, —
В ней ваша красота и ваш апофеоз!..
На той же выставке задумчивый Христос —
В скептической толпе, в гостях у Жюль Симона,
Меж современных лиц Парижского салона,
Печально говорит в картине у Бэро
Про вечную любовь, про вечное добро.
В искусстве наших дней ты побеждаешь снова,
О Галилеянин!.. На проповедь Толстого
Сердца откликнулись: повсюду лик Христа —
В картинах, в мраморе. Пленяет красота
Его загадочной, простой и вечной книги:
Исканье жадное неведомых религий —
Опять в душе у всех. В наш скорбный, темный век,
Быть может, вновь к любви вернется человек
Для разрешения великого вопроса
О счастье на земле… На полотне Рошгросса
Твое падение, твой блеск изображен
В предсмертной оргии, о древний Вавилон!
Заря. Уж гости спят. Порой дыханье слышно
Иль бред. Разлитое вино на ткани пышной…
Курильниц гаснущих тяжелый аромат…
С холодным блеском дня багровый луч лампад
Смешался у рабынь на смуглой голой коже.
Вот пьяный жрец уснул с красавицей на ложе.
Усталость мертвая… желаний больше нет…
И эта оргия мучительна, как бред…
Не спит один лишь царь, и в ужасе на троне
Он видит там, вдали, пожар на небосклоне,
Он слышит грозные, тяжелые шаги
Мидийских воинов: «О горе нам!.. Враги!..»
Он молит, он грозит: никто ему не внемлет,
И золотой чертог в роскошной неге дремлет…
Имеющий глаза да видит! Опьянен
Величием Париж, как древний Вавилон,
О пусть войдут враги, прогонят сон похмелья,
С прекрасных тел сорвут цветы и ожерелья,
И разольют вино, и опрокинут стол!
Спи, спи, пока твой час последний не пришел!..
Безумцы, в ужасе проснетесь вы, и верьте —
Вам солнца первый луч подобен будет смерти.
Наш дряхлый век погиб. Заря и меч врагов
Разгонит оргию наложниц и рабов…
Но дух людей – велик, но гений – бесконечен;
Париж, воскреснув вновь, как солнце, будет вечен!
VI. Liberte, fraternite, egalite[19]
В наш век практический условна даже честь:
В Gil-Blas’е, например, вы можете прочесть
Рекламы каждый день о молодой девице
Иль о скучающей вдове на той странице,
Где о наеме дач вы только что прочли:
«J’ai dix-neuf ans, je suis bien faite et tres jolie»[20].
Всем предлагает дар она любви свободной,
Кто заплатить готов ее портнихе модной.
Меж тысячей карет я вижу там, вдали,
На шумной улице идет старик в пыли,
С рекламой на спине, по мостовой горячей.
Он служит для толпы афишею ходячей.
На старческом лице ни мысли, ни души.
Он ходит так всю жизнь за бедные гроши,
Чтобы прочесть о том в блистательной рекламе
Известье важное удобно было даме,
Что можно в «Bon-Marche» купить за пустяки
Для ножек розовых ажурные чулки.
А над красавицей и над живой афишей,
На мраморной доске, над выступом иль нишей,
Я громкие слова читаю: Liberte,
Egalite и – звук пустой! – Fraternite.
На сцене крохотной актер в кафешантане
Кривлялся пред толпой в бессмысленном канкане,
Плешивый, худенький, в истертый фрак одет,
Он хриплым голосом выкрикивал куплет.
Я слышал смех в толпе, но ничего смешного
Не находил в чертах лица его больного…
Бывало, в темный век, когда в России кнут
Свистел над спинами рабов, дворовый шут
Смешил господ и дам, скучающих в беседе
О сплетнях городских, на праздничном обеде:
Такой же раб толпы в наш просвещенный век
В свободном городе – свободный человек!..
Когда, подняв свой меч, склонялся гладиатор
Над раненым бойцом и ждал, чтоб император
Рукою подал знак к убийству, и нога
Стояла на груди упавшего врага,
И крови требовал народ с восторгом диким, —
Ты все же, Древний Рим, был грозным и великим.
Но к этим зрелищам мы не вернемся вновь,
И Боже нас храни пролить людскую кровь:
Нам только нравятся невинные забавы.
Мы не язычники, давно смягчились нравы…
А все-таки шутов мы любим, и у всех
Сегодняшний актер не даром вызвал смех.
В жестокости толпы уж больше нет величья, —
За то соблюдены законы и приличья!
VII. Венера Милосская
О древний Лувр, под сень безмолвную твою
От шумной улицы я уходить люблю.
Не все ли мне равно – Мадонна иль Венера, —
Но вера в идеал – единственная вера,
От общей гибели оставшаяся нам,
Она – последний Бог, она – последний храм!
К тебе, Милосская богиня, крик народа
Порою долетал: «Да здравствует свобода!»
И марсельезою Париж был опьянен.
За волю