Скачать:PDFTXT
Россия и большевизм

как «трехногий стул в углу»; а насчет «ожидания» эволюционистам следовало бы вдуматься в письма из России, вслушаться в эти «голоса из бездны», такие страшные, что надо быть не русским и даже просто не живым человеком, чтобы не поверить им и не содрогнуться от них. Вот один из этих голосов: «Через десять лет будет поздно… Спасайте же теперь… Помните, что изнутри мы одни, без вас, зарубежных, не освободимся никогда» («Борьба за Россию», 6 июля 1927 г.). И еще: «По Москве ходит сейчас каторжная шутка: так как в Нарыме надзору мало, а сосланных все больше, то, в конце концов, там образуется такая армия, что она пойдет на Москву и свергнет большевиков. Кроме шуток, в этом, кажется, наша единственная надежда на спасение» («Руль», № 303).

В Москве ждут армии Сибирской, а в Сибири — эмигрантской. Вот как тамошний бред отвечает здешнему: «В гуще сибирского населения укоренилась мысль, что начало борьбы с коммунистическою властью должно совпасть с началом похода эмигрантов; на эмигрантов в Сибири возлагаются большие надежды» (Тянцзиньский «Наш Путь»). Бедные, если бы они знали, какая у нас «армия» и какие «вожди»!

Здешние эволюционисты-соглашатели надеются на поддержку из России. Но вот что им отвечают оттуда: «В России сейчас политическая атмосфера накалена до последней степени, и всякий, кто, хотя бы косвенно, примиряется с существующим, хотя бы тем, что вместо революционных действий ждет эволюции, будет признан в России заклятым врагом» («Б. Р.», 10 сентября 1927).

Но все эти голоса — в «эволюцию», как в подушку. Попробуйте-ка спросить эволюционистов в упор: хотят ли они мириться с советскою властью? Как благородно они возмутятся, как искренне! Или попробуйте им сказать, что благородная смена вех хуже неблагородной и что лучше идти прямо на улицу Гренелль, не заходя ни в какие «эволюционные» переулки; попробуйте их не то что обличить, а просто уловить.

«Неуловимое», — очень верно и глубоко определил Мельгунов волевое, жизненное существо спора. «Неуловимое» — невидимое, «ультрафиолетовое», — еще глубже определил покойный Арцыбашев, не умерший, а убитый, задушенный под «эволюционной» подушкой. Ультрафиолетовый луч, как невидимая бабочка, порхает надо всеми эмигрантскими лицами, и на кого опустится, тот сразу волшебно меняется в лице, становится ни ихним, ни нашим, полуихним, полунашим; двоится как оборотень.

Чуть ли не в самый разгар войны белых с красными во времена Колчака и Деникина, на IX съезде эсэровской партии, под председательством Чернова, постановлено было «прекращение вооруженной борьбы с большевиками и продолжение ее вплоть до террора с реакционным правительством белых армий». После такого постановления, казалось бы, надо было провалиться сквозь землю или эсэровской партии, или всей русской эмиграции. Нет, все осталось по-прежнему; кажется, даже никто не вышел из партии.

Ну, как не понять несчастного Б. В. Савинкова, не худшего и не глупейшего из нас, который кинулся прямо из черновских объятий в объятья Дзержинского? Мы знаем теперь, по страшному показанию смертника Бурновского, как погиб Савинков: ГПУ заманило его, опозорило, выжало, как лимон, отравило, выбросило труп его из окна пятого этажа на тюремный двор и объявило, что он покончил самоубийством. То же хотело бы сделать ГПУ со всею русской эмиграцией, и, надо сказать правду, соглашатели в этом усердно ему помогают.

26 июня текущего года, в Париже, на публичном заседании РДО, вскоре после разрыва Англии с Советами и убийства Войкова, произошло событие чрезвычайной важности в судьбах русской эмиграции, хотя тоже почти «неуловимое», «ультрафиолетовое». П. Н. Милюков, председатель РДО, выступив с речью о международном положении России, объявил, что «бывают случаи, когда интересы советской России и России вообще совпадают. В случае англо-советского вооруженного конфликта… наши патриотические чувства, по-видимому, совпадут с чувством патриотизма, которое испытывается в рядах части комсомола и коммунистов».

Эти слова Милюкова покрыты были «шумными и продолжительными аплодисментами». Аплодисменты, начавшись в РДО, могли бы продолжиться до ГПУ и до того окна, из которого выброшен был Савинков. Савинков вчера, сегодня Милюков, — не это ли и значит «эволюция»?

«Я не знаю, что остановит теперь Милюкова перед признанием советской власти законною властью России, с которой „демократам“ можно бороться лишь в пределах, установленных IX съездом с.-р. (о прекращении террора)… Нужна, наконец, ясность, и я приветствую постепенное самоопределение всяких „неуловимых“, говорит Мельгунов, более опасный противник Милюкова чем Струве, потому что демократ и республиканец такой же, как сам Милюков» («За Свободу», 13 сентября 1927). Слева, у Павла Николаевича, обстоит дело хуже, чем справа. Этого бы ему не следовало ни забывать, ни замалчивать.

В болезненно-раздражительном отношении его к Мельгунову сказывается слабость его политических позиций. Как ни старается он окрасить непримиримость в монархический, правый цвет, это ему плохо удается; краска линяет, обнажая суть дела: истинная непримиримость демократична.

Если «бывают случаи», когда патриотизм Милюкова совпадает с патриотизмом советской власти — сегодня один случай, завтра — другой, послезавтратретий, и т. д., то это и есть «эволюция», постепенное соглашение этих двух «патриотизмов» до возможного тождества. Кажется, ясно? Нет, смутно, темно, — темнее, чем когда-либо. Самое бытие эволюционистов предполагает, казалось бы, «эволюцию». Но в той же речи 26 июня, Милюков утверждает: «Возобновление террора (после разрыва с Англией) показало всему миру, что советская власть ни в чем не изменилась, и большевики по-прежнему остались каннибалами». Если так, то где же «эволюция»? Значит ли это, что ее еще нет, или уже нет, или никогда не было и не будет? Ничего не понимаю, не вижу — вижу только ослепляющее трепетание ультрафиолетовых бабочкиных крыл.

И никогда я не поверю, чтобы Милюков не знал цены комсомольскому патриотизму.

Вот беседа с приезжим из России: «Какое впечатление произвел разрыв Англии с Советами? — Почти никакого. Многие, конечно, радовались. — А митинги протеста? — Были многолюдные. Ну, да ведь на это большевички мастера. Попробуй не пойти, покажут, где раки зимуют!» («Б. Р.», июнь 1927).

Никогда я не поверю, чтоб комсомольский патриотизм не смердел Милюкову хуже, чем патриотизм марковских молодцов; тот смрад был все-таки земной, а этот, — помните, у Пушкина, в описании ада:

запах скверный,

Как будто тухлое разбилося яйцо,

Иль карантинный страж курил жаровней серной.

«Непримиримости физиологической у меня нет вовсе», — признался однажды Павел Николаевич. Увы, здоровое обоняние тоже физиология. Неужели же он до того потерял обоняние, что уже не смердят ему патриоты из Чубаровского переулка, простирающие свои объятия к поруганной ими России?

В той же июньской речи Милюков высказал, по поводу убийства Войкова, опасение, что «неорганизованные и случайные террористические выступления могут заставить советский правящий слой сплотиться из чувства самосохранения, и ликвидация советской власти, тем самым, может только задержаться на многие годы». «Я должен осудить такую тактику, — заключил оратор. — Террористические акты из-за рубежа не могут рассчитывать на практически верный результат. За них обычно приходится расплачиваться чужими, ни в чем неповинными жизнями. Нужно сохранять революционный пафос, революционную волю, но не за чужой счет».

Какая же, однако, революция без террора — война без меча? И что значит «революционная воля не за чужой счет»? О ком это сказано? Если о Коверде, то ведь он убил Войкова за свой собственный счет, если о сочувствующих террору, то неужели Милюков думает, что уверения всей эмиграции, что она против террора, остановит руку, казнящую заложников? Нет, лучше бы Милюков не говорил о терроре, ни за свой, ни за чужой счет!

Вскоре после этой речи, в «Последних новостях» появилось письмо или статья неизвестно кого, неизвестно откуда, какого-то будто бы «русского рабочего, бывшего коммуниста», который осмелился назвать Коверду «сволочью». Что это сделал анонимный хам, может быть, провокатор, — довольно естественно; но что «Последние новости» напечатали эту мерзость под знаком молчания — согласия, совсем неестественно, и еще неестественнее, что читатели тоже смолчали.

Пусть между виленским гимназистом, бедным мальчиком, Ковердой, и римским Брутом такая же разница, как между негодяем Войковым и полубогом Цезарем. Но ведь эта разница только для истории, а перед судом человеческой совести, как перед Божьим судом, где нет ни великих, ни малых, Коверда сделал то же, что Брут. Где был бы Рим, если бы позволил назвать Брута «сволочью»? Где будет Россия, если позволит это делать со своими героями?

Истинное несчастье для русской эмиграции, что голосом ее оказались «Последние новости», именно тогда, когда дух живой отлетел от газеты.

Истинное несчастье, что такой человек, как Милюков, пропадает, и хуже, чем пропадает, для русской эмиграции. Я говорю: «такой человек», от чистого сердца. Я всегда считал и продолжаю считать Павла Николаевича, несмотря на его нынешнее затмение, человеком умным и честным. Очень ошибаются те, кто думают, что он сделался примиренцем, соглашателем, из глупости или подлости. О, если бы так! Что бедные Ключниковы, Лукьяновы, Пешехоновы, по сравнению с этим умным и благородным сменовеховством? Только на Милюкове мы видим всю разлагающую силу «ультрафиолетовых лучей».

Как могло с ним случиться такое несчастье? Кажется, этому две причины: одна — личная, другая — общая.

Кто-то назвал Милюкова «королем бестактности». Это не то что неверно, но не глубоко. «Бестактность» в нем свойство не первичное. В глубине своей он — человек трансцендентной неловкости.

Что такое неловкость? Органическая неприспособленность человека к окружающей среде. Горе Милюкова в том, что он родился не тогда и не там, когда и где надо: надо бы ему родиться в тишайшей стране, в тишайшие дни, а он родился в России — в кратере вулкана, перед самым извержением, и попал как раз в него — в русскую революцию, оказавшись в положении самом неестественном, несвойственном ему, трансцендентно-неловком. Вот откуда его «бестактности», «кануны да ладоны на свадьбах», те кошмарные «стыды» и «скверные анекдоты», которые так гениально жестоко умел изображать Достоевский.

Друг Онегина, Ленский, был рожден для Ольги, а Милюков — для оппозиции. Он сделал бы честь любому парламенту, находясь в «оппозиции Его Величества», а ему пришлось делать революцию. Он ее и делает, но ничего не выходит, кроме «стыдов». Когда он говорит: «непримиримость», в его устах звучит: «соглашательство»; когда говорит: «революция», — звучит: «оппозиция». Он и сам это чувствует и хочет иногда поправиться, приспособиться, пробует выскочить из родной стихии в чужую; но, как играющая рыба, выскочив из воды, тотчас падает назад в воду, так и он. И ему неловко и всем за него: «Какой хороший человек в каком положении!»

Кажется, самое неловкое из всех его положений — в русской эмиграции. Меньше всего он то, чем мы его сделали, — Ной в ковчеге, Моисей в пустыне, вождь и пророк нового Израиля.

Вторая причина его затменья — общая. Вот уже десять

Скачать:PDFTXT

Россия и большевизм Мережковский читать, Россия и большевизм Мережковский читать бесплатно, Россия и большевизм Мережковский читать онлайн