девочка, которая, любуясь на муки распятого, ест ананасный компот. Все судят большевизм за то, что он «отца убил», и все это любят. Вот почему наши русские свидетельства перед Европой о большевистских ужасах так недействительны: от них ананасный компот только слаще.
— Oh, mes cheres petits bolcheviques! Mais pourquoi donc, monsieur leur voulez vous du mal? О, мои милые большевички. За что вы им зла желаете? — говорила мне одна светская дама.
Этим дамским лепетом полны салоны Парижа и Лондона.
Анатоль Франс — воплощенная душа современной Франции — тихий, добрый, мудрый старик, серебристо-седой, нежный, мягкий, пушистый, как одуванчик. И он — поклонник большевиков? И он на муки Распятой любуется? Нет, ничего он не знает о них, и о себе самом уже не знает ничего, не понимает, где он, что с ним. Ураган войны и революции сорвал с одуванчика голову, и сухой стебель, былинка слабая по воле ветров во все стороны треплется. Он только знает, что «боги жаждут». Но выпитая кровь с него богами не взыщется.
Барбюс и Ромен Роллан — мягкотелые соглашатели, благородные шулера игры дьявольской, расторопные лакеи кровавой пошлости, утонченные Максимы Горькие — те кое-что знают, но не хотят знать: зажмурив глаза, едят «ананасный компот». С кого другого, а уж с них-то кровь взыщется.
Должно оговориться: поэзия — не политика, созерцание — не действие Франции. Тут противоположность трагическая, но не безысходная. Для того-то и совершается трагедия, чтобы найти исход.
Поэзия Франции отрицается ее политикой, созерцание — действием с такою силою, что есть надежда, что Франция спасет не только себя, но и всю Европу.
О Польше и говорить нечего: слишком ясно, что вся поэзия и вся политика, созерцание и действие Польши — в борьбе на жизнь и смерть с большевистским дьяволом.
Но, кроме Польши и Франции, можно сказать обо всей остальной Европе, что в поэзии, то и в политике, и даже здесь еще в большей степени, чем там. Вот где «все это любят»!
Роман Ллойд Джорджа с большевиками тем непристойнее, что происходит в Англии — классической стране «благопристойности».
Большевизм и Европа — молодой негодяй и старая влюбленная распутница: он может с ней делать все, что угодно — ей это нравится. Она говорит, что «это ужасно», но про себя ужасно любит. «Милые большевики, шалуны, проказники!»
Страшны не победные красные полчища, не похабный мир с советским правительством, не признание его великими державами; страшно это тихое просачивание большевистского яда в самое сердце Европы.
Кажется иногда, что «нравственное помешательство», moral insanity, овладело всем человечеством и что внезапный «Демон Превратности» внушает ему восторг саморазрушения. Кажется иногда, что «бесы» вошли не только в русский народ, но и во все человечество, и стремят его как стадо свиней, с крутизны в море.
Да, страшно, но не надо терять надежды, что Исцеливший одного бесноватого исцелит и все человечество. Надо помнить, что наглость большевиков равна их трусости: молодец на овец, а на молодца и сама овца. После Божьего чуда под Вислой есть надежда, что молодец скоро явится, и тогда большевизм превратится в овцу.
Только бы понял он, что не все это любят!
СМЫСЛ ВОЙНЫ[8]
Когда наш друг идет по узенькой дощечке над пропастью, мы не должны кричать: «Берегись, упадешь!» Наш крик может погубить: испугавшись, он сделает неверный шаг и упадет.
Когда Польша недавно шла над пропастью, мы с замирающим сердцем следили за ней молча и только молились: сохрани ее Господь. И молитва наша услышана, Польша спасена.
Теперь можно и должно говорить о миновавшей опасности, о неверных шагах, роковых ошибках, которые довели Польшу до края пропасти и едва не погубили. Ведь если она спасена, то чудом. В чудо надо верить, но нельзя чудес требовать, искушать Бога.
Кажется, главная ошибка теперь ясна для многих — о, если бы для всех в Польше! Ошибка эта — вовсе не поход на Украину, как внешнее стратегическое действие, но внутренний политический смысл, который придан был этому походу, а через него и всей войне, наиболее значительной и влиятельной частью Польского общества.
Надо сказать правду: с самого начала войны, политический, национальный и всемирный смысл ее был неясен. С кем Польша воюет: с большевиками или с Россией?
Для нас, русских, ответ был лучезарно ясен. Если большевики — злейшие враги, убийцы России, то война с ними — война не с Россией. Ни одной минуты не сомневались мы, что в сердце польского народа ответ так же ясен. Но в сознании польского общества ясности не было: тут смысл войны мерцал и двоился. Вот эта-то роковая двусмысленность едва не погубила Польшу.
Ошибки преуменьшать не следует. Корнями своими уходит она очень глубоко, повторяю, не в сердце, не в воле польского народа, а в сознании польского общества, или некоторой части его.
Россия — враг Польши, исконный, вековечный и непримиримый, — одинаково, как Россия первая, царская, так и вторая, большевистская, а третьей России нет и не будет. Сейчас нет России: там, где она была, — пустое место, черная яма, бездонный хаос. России нет — и благо Польше. Гибель России — спасение Польши; ничтожество России — величие Польши.
Может быть, никто этого не сознает и не высказывает так отчетливо, как я сейчас делаю; но не связанная, не сознанная ошибка еще непоправимее: скрытый яд сильнее действует.
Стоит ли доказывать, что воля к небытию России для Польши преступна и безумна, самоубийственна? Стоит ли доказывать логикой мышления то, что логикой бытия уже доказано? Вот, когда можно сказать: не рой другому яму — сам в нее упадешь. Не Польша, а кто-то за Польшу рыл яму России, и Польша едва в нее не упала. В одну яму едва не упала, начнет ли рыть другую?
Впрочем, воля к небытию России — ошибка не одной только Польши. После мира с Германией, нелепого и недействительного, вся европейская политика на этой воле основана. Европа захотела устроиться так, как будто России нет. И недурно устроилась. Дом, основанный на землетрясении. Кажется, скоро ясно будет для всех, что яма, вырытая для России — могила Европы. Может быть, никогда еще не была так велика Россия, как сейчас, в своем падении; никогда еще так не учитывали вес России на весах всемирно-исторических. Если вся Европа окажется скоро на краю гибели, то это потому, что земная ось сдвинута тяжестью России «несуществующей».
Польша к России ближе, чем Европа. Польше виднее. Искупит ли она теперь, после Божьего чуда под Вислой, ошибку Европы, или повторит свою собственную ошибку? Поймет ли, что убийство России — самоубийство Польши? Божье чудо откроет ли Польше глаза или потухнет во тьме, только ослепив, как молния?
Скоро Польше придется ответить на этот вопрос не словом, а делом.
Маршал Пилсудский в недавней беседе с одним журналистом поставил тот же вопрос с неотразимою ясностью.
Оставаться на призрачной границе этнографической Польши, «линии Керзона» и заключить мир с Советским правительством; или переступить за эту границу, вести войну до конца свержения Советского правительства и мира с освобожденной Россией? Польскому обществу предстоит сделать выбор между этими двумя решениями, и сделать его как можно скорее.
Но для того, чтобы сделать выбор между войной и миром, надо, чтобы смысл войны был ясен. Горе Польше, если в конце войны, в мире, так же, как в начале, этот смысл мерцает, двоится, если война все еще двусмысленна: то с большевиками, то с Россией.
Трагедия Польши заключается в том, что она не свободна в выборе. Тысячи рук тянутся к ней; тысячи голосов оглушают ее: «Мирись пока не поздно. А если не хочешь мириться, значит, ты банда империалистов, захватчиков, хищников. Погибай — туда тебе и дорога».
Чьи это руки? Чьи голоса? Друзей или врагов? Если смысл войны ясен, то ответ прост. Большевики — враги России; мир с ними — с нею война; с нею мир — война с ними.
Мира с большевиками могут требовать только враги России.
Да, прост и легок ответ на словах, — но на деле как труден! Война — дело. Смысл войны нельзя объяснить никакими словами: надо его сделать ясным. Сколько бы ни уверяла Польша, что воюет с большевиками, а не с Россией, — никто не поверит, пока Польша чего-то не сделает.
Освободить Россию может только сама Россия; русское знамя могут поднять только русские руки. Доходить до Москвы, чтобы свергнуть Советское правительство, может быть, и не надо; но надо идти на Москву. Если Польша без России пойдет на Москву, то, едва переступит она за призрачную границу свою, «линию Керзона», как черта эта сделается для нее чертою смерти. В Россию Польша одна войти не может, — может только с Россией.
Это значит: с польскими знаменами должно соединиться русское; русское войско с польским. Тогда смысл войны будет ясен уже не на словах, а на деле.
Если есть начало русского войска в Польше, — хоть бы малое, то пусть оно не будет тайным. Пусть оно будет явным. И пусть благословит Польша русское знамя: за нашу и вашу свободу. Пусть скажет Польша русскому войску: на вашего и нашего врага — с Богом.
ТРОЙНАЯ ЛОЖЬ[9]
«Ваш отец — диавол. Он был человекоубийца от начала — лжец и отец лжи».
Истина людей соединяет, потому что истина для всех одна. Люди любят друга в истине. Ложь разъединяет, потому что ложь многообразна и бесчисленна. Люди во лжи ненавидят друг друга. Предел разъединения — предел ненависти — человекоубийства. Кто начинает ложью — кончает убийством.
Большевики — сыны диавола, лжецы и человекоубийцы от начала. Лгут и убивают, убивают и лгут. Покрывают ложь убийством, убийство — ложью. Чем больше лгут, тем больше убивают. Бесконечная ложь — человекоубийство бесконечное.
От начала солгали: «Мир, хлеб, свобода». И вот — война, голод, рабство. Такое рабство, такой голод, такая война, каких еще никогда на земле не бывало.
Лгут о русской и всемирной революции — освобождении русском и всемирном, а свободу называют «буржуазным предрассудком» (Ленин). Но если надо буржуазные предрассудки уничтожить, то надо уничтожить и свободу. Большевики это и делают: убивают свободу и покрывают убийство ложью. Лгут, что убивают свободу только «на время», пока не восторжествует коммунизм — равенство. Но нельзя убить свободу на время. Убитая свобода не воскресает, пока живы свободоубийцы. Пока жив большевизм, — свобода мертва; когда он умрет, — она воскреснет.
Да, воистину, такого рабства никогда еще на земле не бывало. Доныне всякое человеческое насилие, порабощение было только частичным, условным и относительным, именно потому, что было только человеческим. Всякий поработитель знал, что делает зло. Большевики этого не знают. Так извратили понятия,