до фронта, увидели скачущего со стороны батареи генерала Сухозанета. Подскакав к цепи стрелков, он крикнул им что-то, указывая туда, где стоял государь, и они пропустили его.
– Ребята! – заговорил Сухозанет, подъехав к самому фронту московцев. – Пушки перед вами. Но государь милостив, жалеет вас, и если вы сейчас положите оружие…
– Сухозанет, где же конституция? – закричали ему из каре.
– Я прислан с пощадою, а не для переговоров…
– Так убирайся к черту!
– И пришли кого-нибудь почище твоего!
– Не троньте подлеца, он пули не стоит!
– В последний раз говорю: положите ружья, а то палить будем!
– Пали! – закричали все с непристойным ругательством.
Сухозанет, дав шпоры лошади, повернул ее, поднял в галоп – толпа отшатнулась – он выскочил. По нем сделали залп, но он уже мчался назад, к батарее, только белые перья с шляпного султана посыпались.
И Голицын увидел с восторгом, что Оболенский тоже выстрелил.
Вдруг, на левом фланге батареи, появился всадник на белом коне – государь. Он подскакал к Сухозанету, наклонился к нему и сказал что-то на ухо.
Наступила тишина, и слышно было, как Сухозанет скомандовал:
– Батарея, орудья заряжай! С зарядом-жай!
– Ура, Константин! – закричали мятежники неистово. В белесоватых сумерках затеплились, рядом с медными жерлами пушек, красные звездочки фитилей курящихся. Голицын смотрел прямо на них – прямо в глаза смерти, – и старые слова звучали для него по-новому:
«С нами Бог! С нами Бог! Нет, Каховский неправ: будет революция в России, да еще такая, какой мир не видал!»
Глава девятая
«Ежели сейчас не положат оружия, велю стрелять», – сказал государь, посылая Сухозанета к бунтовщикам.
– Ну, что, как? – спросил его, когда тот вернулся.
– Ваше величество, сумасбродные кричат: конституция! Картечи бы им надо, – повторил Сухозанет слова Бенкендорфа.
«Картечи или конституции?» – опять подумал государь, как давеча.
Сухозанет ждал приказаний. Но государь молчал, как будто забыл о нем.
– Орудия заряжены? – спросил, наконец, выговаривая слова медленно, с трудом.
– Так точно, ваше величество, но без боевых зарядов. Приказать изволите – картечами?
– Ну, да. Ступай, – ответил государь все так же трудно-медленно. – Стой, погоди, – вдруг остановил его. – Первый выстрел вверх.
– Слушаю-с, ваше величество. Сухозанет отъехал к орудиям, и государь увидел, что их заряжают картечами.
Прежний страх исчез, и был новый, неведомый. Он уже за себя не боялся – понял, что ничего ему не сделают, пощадят до конца, – но боялся того, что сделает сам.
Увидел Бенкендорфа, подъехал к нему.
– Что же делать, что же делать, Бенкендорф? – зашептал ему на ухо.
– Как что? Стрелять немедленно, ваше величество! Сейчас в атаку пойдут, пушки отнимут…
– Не могу! Не могу! Как же ты не понимаешь, что не могу!
– Чувствительность сердца делает честь вашему величеству, но теперь не до того! Надо решиться на что-нибудь: или пролить кровь некоторых, чтобы спасти все; или государством пожертвовать…
Государь слушал, не понимая.
– Не могу! Не могу! Не могу! – продолжал шептать, как в беспамятстве. И что-то было в этом шепоте такое новое, странное, что Бенкендорф испугался.
– Успокойтесь, ради Бога, успокойтесь, ваше величество! Извольте только скомандовать – я все беру на себя.
– Ну, ладно, ступай. Сейчас… – махнул рукой государь и отъехал в сторону.
Закрыл на мгновение глаза – и так ясно-отчетливо, как будто сейчас перед глазами, увидел маленькое голенькое Сашино тело. Это было давно, лет пять назад, в грозовую душную ночь, в Петергофском дворце, в голубой Сашиной спальне. Зубки прорезались у мальчика; он по ночам не спал, плакал, метался в жару, а в эту ночь уснул спокойно. Alexandrine подвела мужа к Сашиной кроватке и тихонько раздвинула полог. Мальчик спал, разметавшись; скинул одеяльце, лежал голенький – все розовое тельце в ямочках – и улыбался во сне. «Regarde, regarde le donc! Oh, qu’il est joli, le petit ange!»[188] – шептала Alexandrine с улыбкой. И штабс-капитан Романов тоже улыбался.
«Что это я? Брежу? С ума схожу?» – опомнился. Открыл глаза и увидел генерала Сухозанета, который уже в третий раз докладывал:
– Орудья заряжены, ваше величество.
Государь молча кивнул головой, и тот опять, не получив приказаний, отъехал к батарее, в недоуменье.
«Господи, спаси! Господи, помоги!» – попробовал государь молиться, но не мог.
– Пальба орудьями по порядку! Правый фланг, начинай! Первое! – вдруг закричал с таким чувством, с каким боязливый убийца заносит нож не для того, чтоб ударить, а чтобы только попробовать.
– Начинай! Первое! Первое! Первое! – прокатилась команда от начальника к начальнику.
– Первое! – повторил младший – ротный командир Бакунин.
– Отставь! – крикнул государь. Не смог ударить – нож выпал из рук.
И через несколько секунд опять:
– Начинай! Первое!
И опять:
– Отставь!
И в третий раз:
– Начинай! Первое!
Как будто исполинский маятник качался от безумья к безумью, от ужаса к ужасу.
Вдруг вспомнил, что первый выстрел – вверх, через головы. Попробовать в последний раз – не испугаются ли, не разбегутся ли?
– Первое! Первое! – опять прокатилась команда.
– Первое! Пли! – крикнул Бакунин.
Но фейерверкер замялся – не наложил пальника на трубку.
– Что ты, сукин сын, команды не слушаешь? – подскочил к нему Бакунин.
– Ваше благородье, свои, – тихо ответил тот и взглянул на государя. Глаза их встретились, и как будто расстоянье между ними исчезло: не раб смотрел на царя, а человек на человека.
«Да, свои! Сашино, Сашино тело!»
– Отставь! – хотел крикнуть Николай, но чья-то страшная рука сдавила ему горло.
Бакунин выхватил из рук фейерверкера пальник и сам нанес его на трубку с порохом.
Загрохотало, загудело оглушающим гулом и грохотом. Но картечь пронеслась над толпой, через головы. Нож не вонзился в тело – мимо скользнул.
Каре не шелохнулось: опираясь на скалу Петрову, стояло, недвижное, неколебимое, как эта скала. Только в ответ на выстрел затрещал беглый ружейный огонь и раздался крик торжествующий:
– Ура! Ура! Ура, Константин!
И как вода превращается в пар от прикосновения железа, раскаленного добела, ужас государя превратился в бешенство.
– Второе! Пли! – закричал он, и вторая пушка грянула.
Облако дыма застилало толпу, но по раздирающим воплям, крикам, визгам и еще каким-то страшным звукам, хожим на мокрое шлепанье, брызганье, он понял, что картечь ударила прямо в толпу. Нож вонзился в тело.
А когда облако рассеялось, увидел, что каре все еще стоит; только маленькая кучка отделилась от него и бежала в атаку стремительно.
Но грянула третья, четвертая, пятая – и сквозь клубящийся дым, прорезаемый огнями выстрелов, видно было, как сыпалась градом картечь в сплошную стену человеческих тел.
Мешала скала Петрова, но и в нее палили: казалось, что расстреливают Медного Всадника.
А когда уже вся площадь опустела, выкатили пушки вперед и, преследуя бегущих, продолжали палить вдоль по Галерной, Исакиевской, по Английской набережной, по Неве и даже по Васильевскому Острову.
– Заряжай-жай! Пли! Жай-пли! – кричал Сухозанет уже осипшим голосом.
– Жай-пли! Жай-пли! – вторил ему государь.
Удар за ударом, выстрел за выстрелом, – нож вонзался, вонзался, вонзался, а ему все было мало, – как будто утолял жажду неутолимую, и огненный напиток разливался по жилам так упоительно, как еще никогда.
Генерал Комаровский взглянул на государя и подумал, так же как давеча, внезапно-нечаянно:
Глава десятая
Голицын стоял у чугунной решетки памятника, обернувшись лицом к батарее, когда раздался первый выстрел и картечь, пронесшись с визгом над головами, ударилась вверх, в стены, окна и крышу Сената. Разбитые стекла зазвенели, посыпались. Два человека, взобравшиеся в чаши весов, которые держала в руках богиня Правосудия на фронтоне Сената, упали к ее подножию, и несколько убитых, свалившись с крыши, стукнулись о мостовую глухо, как мучные кули.
Но толпа на площади не дрогнула.
– Ура, Константин! – закричала с торжествующим вызовом.
– За мной, ребята! Стройся в колонну к атаке! – скомандовал Оболенский, размахивая саблей.
«Неужели он прав? – думал Голицын. – Не посмеют стрелять, духу не хватит? Победили, перестояли? Сейчас пойдем в штыки и овладеем пушками!»
Но вторая грянула, и первый ряд московцев лег, как подкошенный. Задние ряды еще держались. А толпа уже разбегалась, кишела, как муравейник, ногой человека раздавленный. Часть отхлынула в Галерную; другая – к набережной, и здесь, кидаясь через ограду Невы, люди падали в снег; третья – к Конногвардейскому манежу. Но пальба началась и оттуда, из батареи великого князя Михаила Павловича.
Бегущие махали платками и шапками, но их продолжали расстреливать с обеих сторон. Люди метались, давили друг друга. Тела убитых ложились рядами, громоздились куча на кучу. И не зная, куда бежать, толпа завертелась, как в водовороте, в свалке неистовой. А картечь, врезаясь в нее с железным визгом и скрежетом, разрывала, четвертовала тела, так что взлетали окровавленные клочья мяса, оторванные руки, ноги, головы. Все смешалось в дико ревущем, вопящем и воющем хаосе.
Голицын стоял, не двигаясь. Когда московцы дрогнули и побежали, он видел, как вдали заколебалось уносимое знамя полка – поруганное знамя Российской вольности.
– Стой, ребята! – кричал Оболенский, но его уже не слушали.
– Куда бежишь? – с матерной бранью схватил Михаил Бестужев одного из бегущих за шиворот.
– Ваше благородье, сила солому ломит, – ответил тот, вырвался и побежал дальше.
Пули свистели мимо ушей Голицына; сорвали с него шляпу, пробили шинель. Он закрыл глаза и ждал смерти.
– Ну, кажется, все кончено, – послышался ему спокойный голос Пущина.
«Нет, не все, – подумал Голицын, – что-то еще надо сделать. Но что?»
Между двумя выстрелами наступила тишина мгновенная, и он услышал, как над самым ухом его слабо щелкнуло. Открыл глаза и увидел Каховского. Взобравшись на каменный выступ решетки, он ухватился одной рукой за перила, а другой держал пистолет и взводил курок.
Голицын оглянулся, чтобы увидеть, в кого он целит. Там, у левого фланга батареи, за клубами порохового дыма, сидел на белой лошади всадник. Голицын узнал Николая.
Каховский выстрелил и промахнулся. Соскочил с решетки, вынул другой пистолет из-за пазухи и побежал.
Голицын – за ним. На бегу тоже вынул из бокового кармана шинели пистолет и взвел курок. Теперь знал, что надо делать: убить Зверя.
Но десяти шагов не сделали, как валившая навстречу толпа окружила их, сдавила, стиснула и потащила назад.
Голицын споткнулся, упал, и кто-то навалился ему на спину; кто-то ударил сапогом в висок так больно, что он лишился чувств.
Когда очнулся, толпа рассеялась, Каховский исчез. Голицын долго шарил рукой по земле, искал пистолета: должно быть, потерял его давеча в свалке. Наконец, бросил искать, встал и побрел, сам не зная куда, шатаясь, как пьяный.
Пальба затихла. Выдвигали орудья, чтобы стрелять вдоль по Галерной и набережной.
Он пробирался по опустевшей площади, между телами убитых. Сам