сказал по-французски стоявший в дверях.
– Э, черт тебя побери, мой милый! Вот напугал… Я уж думал, привидение, – смеясь, ответил Пестель тоже по-французски.
Голицын узнал князя Александра Ивановича Барятинского, лейб-гвардии гусарского полка штаб-ротмистра, члена Тульчинской Управы Южного Тайного Общества.
Внезапному появлению гостя хозяин не удивился. «Он и стакана воды не может выпить иначе, как с видом заговорщика», – говорил в шутку о Барятинском. Приезжая в Линцы к Пестелю, тот всегда останавливался в том же доме, но в другом флигеле, с отдельным ходом; у него был свой ключ. Только что приехал и вошел потихоньку, чтобы не будить прислуги.
– Ну, входи же, входи, раздевайся. Ты очень кстати: я уж хотел посылать за тобою. Знакомы, господа? Князь Валерьян Михайлович Голицын…
– Как же, у Юшневского встречались, – ответил Барятинский, снимая шапку, шубу, шарф и валенки, – все запушенное снегом так, что в самом деле похоже было на привидение.
Барятинский был красавец несколько восточного облика; человек светский, адъютант главнокомандующего, графа Витгенштейна, поэт, математик, философ-безбожник и республиканец отъявленный; очень добрый и не очень умный, Пестелю был предан так, что если бы тот и вправду мечтал «сделаться императором», как многие думали, Барятинский не возмутился бы.
– Что это вы, господа, в темноте сидите? – удивился он.
– Да вот лампа потухла, а денщик спит, – не разбудишь. Тут где-то свеча, посмотри, – сказал Пестель.
Барятинский отыскал свечу на столе, вышел в переднюю и осторожно, так, чтобы не будить храпевшего Савенко, зажег свечу о теплившийся в углу ночник.
– Господа, важные новости! – начал он, вернувшись в кабинет. Вообще заикался (его так и прозвали Заика, Le Begue), a теперь особенно, должно быть, от волнения. Долго не мог выговорить, наконец, произнес: – скончался… государь скончался…
– Что ты говоришь? Не может быть! – воскликнул Пестель с тем удивлением, которое всегда рождает в людях внезапная весть о смерти.
– Государь скончался? – все еще не верил и удивлялся он. – Да правда ли? Откуда ты знаешь?
– Вчера, в девять часов вечера, в штабе получено известие с курьером из Таганрога от генерала Дибича.
– Странно, странно! – сказал Пестель тихо и как будто задумчиво. – Мы тут только что о нем, – и вдруг… Уж не аллегория ли тоже, Голицын, а?
Голицын ничего не ответил, побледнел и закрыл лицо руками.
Наконец-то вспомнил он то, что хотел и не мог вспомнить.
Дача Нарышкиных по Петергофской дороге; ясное утро; тишина, какая бывает только раннею весною на пустынных дачах; щебет птиц, скрежет граблей, далекий-далекий топор, – должно быть, рыбак чинит лодку на взморье. Уютная комнатка – «настоящее гнездышко любви, nid d’amour для моей бледненькой, бедненькой девочки», – как говорила Марья Антоновна. Открыта дверь на балкон; запах весеннего утра, березовых почек, смешанный с душным запахом лекарств. Он стоит перед Софьей на коленях; она наклонилась и шепчет ему на ухо:
«Намедни-то что мне приснилось. Будто мы входим с тобой в эту самую комнату, а у меня на постели кто-то лежит, лица не видать, с головой покрыт, как мертвец саваном. А у тебя в руках будто нож, убить хочешь того на постели, крадешься. А я думаю: что, если мертв? – живых убивать можно, – но как же мертвого? Крикнуть хочу, а голоса нет, только не пускаю тебя, держу за руку. А ты рассердился, оттолкнул меня, бросился, ударил ножом… саван упал… Тут мы и увидели, кто это…»
– Убить мертвого, убить мертвого! – прошептал Голицын, очнулся, медленно-медленно поднял руку, – она была тяжела, как во сне, – и перекрестился.
Барятинский, в волнении, бегая по комнате и заикаясь отчаянно, рассказывал.
Еще накануне жиды в Тульчине, на базаре, говорили о кончине государя. Никто им не верил, но что происходит что-то неладное, чувствовали все, потому что не было дня, чтобы в Варшаву и обратно не проскакало три-четыре фельдъегеря. Когда же, наконец, известие получено было в штабе с курьером от Дибича, – велено приводить войска к присяге Константину. Но это еще не верно: ходят слухи, будто бы Константин отрекся, и, по секретному завещанию императора, законный наследник – младший брат, Николай. Ежели войска присягнут и потом присяга объявлена будет недействительной, то неизвестно, чем все это кончится.
– Такого случая и в пятьдесят лет не дождемся, – заключил Барятинский: – если и его потеряем, то подлецами будем!
– Вы что думаете, Голицын? – спросил Пестель.
– Думаю, что всегда думал: начинать надо.
– Ну, что ж, с Богом! Начинать, так начинать! – проговорил Пестель и улыбнулся; лицо его, как всегда, от улыбки помолодело, похорошело удивительно.
И, взглянув на него, Голицын почувствовал, что неимоверная тяжесть, которая давила его все эти месяцы, вдруг упала с души.
Принялись обсуждать план действий. Решили так: Пестель с Барятинским едут в Тульчин, чтобы приготовить членов тамошней Управы; Голицын – в Петербург, чтобы постараться соединить Северных с Южными, что теперь нужнее, чем когда-либо. Пестель был уверен, что в Петербурге начнется.
– Вы, господа, там начинайте, а мы здесь: когда в Тульчине караулы займет Вятский полк, арестуем главную квартиру, начальника штаба и главнокомандующего, – этим и начнем…
– Мятежные войска пойдут сначала на Киев, потом на Москву и Петербург. С первыми успехами восстания Синод и Сенат, если не подчинятся добровольно, принуждены будут силою издать два манифеста: первый – от Синода, с присягой временному верховному правлению из директоров Тайного Общества; второй – от Сената, с объявлением будущей республики.
Проговорили всю ночь до утра. К утру вьюга затихла; солнце встало ясное. Замерзшие окна поголубели, порозовели; солнце заиграло в них, – и вспомнилось Голицыну, как на сходке у Рылеева, слушая Пестеля, он сравнивал мысли его с ледяными кристаллами, горящими лунным огнем: не загорятся ли они теперь уже не мертвым, лунным, а живым огнем, солнечным?
В передней денщик завозился: топил печку и ставил самовар.
– Хотите чаю? – предложил Пестель.
– Шампанского бы выпить на радостях, – сказал Барятинский. – Эй, Савенко, сбегай, братец, отыщи у меня в возке кулек с бутылками.
Савенко принес две бутылки. Откупорили, налили. Барятинский хотел произнести тост.
– За во-во… – начал заикаться; хотел сказать: «за вольность».
– Не надо, – остановил его Голицын: – все равно, не сумеем сказать, так лучше выпьемте молча…
– Да, молча, молча! – согласился Пестель.
Подняли бокалы и сдвинули молча.
Когда выпили, Голицын почувствовал, что без вина были пьяны еще давеча, когда говорили о предстоящих действиях; не потому ли говорили о них с такою легкостью, что пьяному и море по колена? «Ну, что ж, пусть, – подумал он, – в вине – правда, и в нашем вине – правда вечная…»
Солнце в замерзших окнах играло, как золотое вино. Но он знал, что не долог зимний день и скоро будет золотое вино алою кровью.
– Лошади поданы, ваше сиятельство, – доложил Савенко.
Голицын стал прощаться. Пестель отвел его в сторону.
– Помните, как вы прочли мне из Евангелия: «женщина, когда рождает, терпит скорбь, потому что пришел час ее, но когда родит младенца, уже не помнит скорби от радости». Наш час пришел. Я себя не обманываю: может быть, все, что мы говорили давеча, – вздор: погибнем и ничего не сделаем… А все-таки радость будет, будет радость!
– Да, Пестель, будет радость! – ответил Голицын. Пестель улыбнулся, обнял его и поцеловал.
– Ну, с Богом, с Богом!
Вынул что-то из шкатулки и сунул ему в руку.
– Вы сестры моей не знаете, но мне хотелось бы, чтоб вы вспоминали о нас обоих вместе…
В руке Голицына был маленький кошелек вязаный, по голубой шерсти белым бисером вышито: Sophie.
Вышли на крыльцо.
– Значит, прямо в Петербург, Голицын? – спросил Барятинский.
– Да, в Петербург, только в Васильков к Муравьеву заеду.
– По первопутку, пане! На осьмушечку бы с вашей милости, – сказал ямщик.
Пестель в последний раз обнял Голицына.
– Ну, с Богом, с Богом!
Голицын уселся в возок.
– Готово?
– Готово, с Богом!
Возок тронулся, полозья заскрипели, колокольчик зазвенел.
– Эй, кургузка, пять верст до Курска! – свистнул ямщик, помахивая кнутиком.
Тройка понеслась, взрывая на гладком снегу дороги неезженой две колеи пушистые. Беззвучный бег саней был как полет стремительный, и морозно-солнечный воздух пьянил, как золотое вино.
Голицын снял шапку и перекрестился, думая о предстоящей великой скорби, великой радости:
– С Богом! С Богом!
14 декабря
Книга первая. Четырнадцатое
Часть первая
Глава первая
– Любить землю – грех, надо любить небесное. А я не могу, – больше всего на свете люблю Черемушки. Пока в них жила – и не знала, что так люблю. А вот уехала – и залюбила, затосковала до смерти…
– Вы землю вашу как живую любите, Марья Павловна?
– Ну, конечно, живая! Выбегу, бывало, в рощу – молодые березки – тоненькие, как восковые свечечки, кожица у них такая мягкая, теплая, солнцем нагретая, совсем как живая. Обниму, прижмусь щекою и ласкаюсь, целую: миленькая, родненькая, сестричка моя!
В голубоватом свете зимних сумерек, едва пробивавшемся сквозь обледенелое оконце кибитки, князь Валериан Михайлович Голицын, вглядываясь в милое лицо девушки, думал: «Сама, как та березка весенняя».
Марья Павловна Толычева с виду была обыкновенная уездная барышня из тех, о которых сказано:
Разделены ее досуги
Между роялем и канвой
Одета по модной картинке из «Телеграфа»: меховой палантин добротного бабушкина гродетура темно-зеленого, клетчатый капор с розовыми лентами; густая черная коса заплетена в виде корзиночки, с висячими вдоль щек легкими гроздьями локонов; старинные гранатовые серьги в ушах, верно, тоже подарок бабушкин. Хорошо воспитана по-французски. А у самой лицо, как у деревенской девушки, которая сидит на завалинке в желтом, с красными горошинами, платочке, смеется с парнями и грызет семечки.
Может быть, никого еще не любит, но благоуханьем любви окружена, как цветущая сирень свежестью росною.
И все это чувствуют: станционные смотрители, шлагбаумные инвалиды, распаренные чаем купцы толстобрюхие, ямщики краснорожие, – все, глядя на Марью Павловну, думают: «Ах, хороша девка!»
По дороге из Василькова в Петербург Голицын остановился в Москве, чтобы повидаться с членом Тайного Общества, Иваном Ивановичем Пущиным. Пущин, служивший в Уголовном Департаменте Московского Надворного Суда, жил у тетки, старосветской барыни, в захолустном особняке, в приходе Пятницы Божедомской, на Старой Конюшенной. Здесь, тоже проездом в Петербург, остановилась дальняя родственница Пущиных, серпуховская помещица Нина Львовна Толычева с девятнадцатилетнею дочкою, Марией Павловной. Голицын согласился сопровождать их, по просьбе Пущина.
Тогда только что начал ходить из Москвы в Петербург почтовый дилижанс – низкий, длинный возок, обтянутый кожей, с двумя оконцами, сзади и спереди. Лежать в нем было невозможно: четыре человека, разделенные перегородкой, сидели друг к другу спиной и смотрели – двое вперед, двое