или очень старая. Все молча смотрели на вошедшую.
Одним движением руки откинула она длинные складки, свесившиеся на лицо и Ювентин вскрикнул:
– Мать!
Женщина бросилась к ногам сына и обняла их.
Пряди седых волос, выбившись, падали на лицо, исхудалое, бледное, жалкое, но все еще гордое. Ювентин обнял голову матери и целовал ее.
– Ювентин! – позвал старец.
Юноша не ответил.
Мать говорила ему быстрым, радостным шепотом, как будто они были одни:
– Я думала, что никогда не увижу тебя, сын мой! Хотела ехать в Александрию – о, я нашла бы тебя и там, в пустыне, но теперь, не правда ли, кончено? Скажи, что ты не уйдешь. Подожди, пока я умру. Потом, как хочешь…
Старец повторил:
– Ювентин, слышишь ли меня?
– Старик, – произнесла женщина, взглянув на слепого, – ты не отнимешь сына у матери! Слушай, – если надо, я отрекусь от веры отцов моих, уверую в Распятого, сделаюсь монахиней…
– Ты не разумеешь закона Христова, женщина! Мать не может быть монахиней, монахиня не может быть матерью.
– Я родила его в муках!..
– Ты любишь не душу, а тело его.
Женщина бросила на Дидима взгляд, полный бесконечной ненависти:
– Будьте же вы прокляты, с вашими хитрыми, лживыми словами! – воскликнула она. – Будьте прокляты, отнимающие детей у матери, соблазняющие невинных, люди в черных одеждах, боящиеся света небесного, слуги Распятого, ненавидящие жизнь, разрушители всего, что в мире есть святого и великого!..
Лицо ее исказилось. Еще крепче прижалась она всем телом своим к ногам сына и проговорила, задыхаясь:
– Я знаю, дитя мое… ты не уйдешь… ты не можешь…
Старец Дидим с посохом в руках стоял у открытой внутренней двери колумбария, той, которая вела в катакомбы.
– Именем Бога живого, повелеваю тебе, сын мой, иди за мною, оставь ее! – произнес он громко и торжественно.
Тогда женщина сама выпустила сына из объятий своих и пролепетала чуть слышно:
– Ну, оставь… иди… если можешь…
Слезы перестали струиться из глаз ее; руки беспомощно упали на колени.
Она ждала.
– Помоги мне, Господи! – прошептал Ювентин, бледный, подымая глаза к небу.
– «Если кто хочет идти за Мною и не возненавидит отца и мать свою, и жену, и детей, и братьев, и сестер, и самую жизнь свою, тот не может быть учеником Моим», – произнес Дидим и, ощупью войдя в дверь, в последний раз обернулся к послушнику:
– Оставайся в мире, сын мой, и помни: ты отрекся от Христа.
– Отче! Я – с тобой… Господи, вот я! – воскликнул Ювентин и пошел за учителем.
Она не сделала ни одного движения, чтобы остановить его, ни одна черта в ее лице не дрогнула.
Но, когда шаги их умолкли, – без звука, без стона, упала, как подкошенная.
– Отворите! Именем благочестивого императора Констанция – отворите!
То были воины, посланные префектом по доносу Ювентиновой матери, чтобы отыскать мятежных сабеллиан, исповедников Единосущия, врагов императора.
Солдаты ударяли железным ломом в двери колумбария. Здание дрожало. Стеклянные и серебряные урны с пеплом умерших звенели жалобно. Воины уже сорвали половину дверей.
Анатолий, Мирра и Арсиноя бросились во внутренние галереи катакомб. Христиане бегали по узким подземным ходам, как муравьи в разрытом муравейнике, устремляясь к потайным дверям и лестницам, сообщавшимся с каменоломней.
Арсиноя и Мирра не знали в точности расположения катакомб. Они заблудились и попали в самый нижний ярус, находившийся в глубине пятидесяти локтей под землей. Здесь трудно было дышать. Под ногами выступала болотная вода. Изнеможенное пламя лампад тускнело. Зловоние отравляло воздух. Голова у Мирры закружилась; она потеряла сознание.
Анатолий взял ее на руки. Каждое мгновение опасались они натолкнуться на воинов. Была и другая опасность: выходы могли завалить, и они остались бы под землей заживо погребенными.
Наконец Ювентин окликнул их:
Согнувшись, нес он на плечах своих старца Дидима.
Через несколько минут они достигли тайного выхода в каменоломню и оттуда – в Кампанию.
Вернувшись домой, Арсиноя поспешно раздела и уложила в постель Мирру, все еще не приходившую в себя.
В слабом мерцании зари, стоя на коленях, старшая сестра долго целовала неподвижные, худые и желтые, как воск, руки девочки. Странное выражение было на лице спящей. Никогда еще не дышало оно такою непорочной прелестью. Все ее маленькое тело казалось прозрачным и хрупким, как слишком тонкие стенки алебастровой амфоры, изнутри озаренной огнем. Этот огонь должен был потухнуть только с жизнью Мирры.
XVIII
Поздно вечером, в болотистом дремучем лесу, недалеко от Рейна, между военным укреплением Tres Tabernae [8] и римским городом Аргенторатум, недавно завоеванным аламанами, пробирались два заблудившихся воина: один неуклюжий исполин с волосами огненного цвета и ребячески простодушным лицом, сармат на римской службе, Арагарий, другой – худенький, сморщенный, загорелый сириец, Стромбик.
Среди стволов, покрытых мхом и грибными наростами, было темно; в теплом воздухе падал беззвучный дождь; пахло свежими листьями берез и мокрыми хвойными иглами; где-то вдали куковала кукушка. При каждом шелесте или треске сухих веток Стромбик в ужасе вздрагивал и хватался за руку спутника.
Арагария называл он дядей не по родству, а из дружбы: они были взяты в римское войско с двух противоположных концов мира; северный прожорливый и целомудренный варвар презирал сирийца, трусливого, сладострастного и умеренного в пище и питье, но, издеваясь, жалел его, как ребенка.
– Дядя! – захныкал Стромбик еще жалобнее.
– Чего скулишь? Отстань!
– Есть в этом лесу медведи? Как ты думаешь, дядя?
– Есть, – отвечал Арагарий угрюмо.
– А что ежели мы встретим? А?
– Убьем, сдерем кожу, продадим и пропьем.
– Ну, а если не мы – его, а он нас?
– Трусишка! Сейчас видно, что христианин.
– Почему же христианин непременно должен быть трусом? – обиделся Стромбик.
– Да ведь ты сам мне говорил, что в вашей книжке сказано: «ударят тебя в левую щеку – подставь правую».
– Сказано.
– Ну, вот видишь. А ежели так, то и воевать не надо: враг тебя в одну щеку, а ты ему другую. Трусы вы все вот что!
– Цезарь Юлиан – христианин, а не трус, – защищался Стромбик.
– Знаю, племянничек, – продолжал Арагарий, – что вы умеете прощать врагам, когда дело дойдет до сражения. Эх, мокрые курицы! У тебя и весь живот-то не больше моего кулака. Луковицу съешь – сыт на целый день. Оттого у тебя кровь, как болотная жижа.
– Ах, дядя, дядя, – промолвил Стромбик укоризненно, – зачем ты напомнил о еде! Опять засосало под ложечкой. Миленький, дай головку чесноку: я знаю, у тебя осталась в мешке.
– Если я тебе последнее отдам, завтра мы в этом лесу оба с голоду подохнем.
– Ой, тошно, тошно! Если сейчас не дашь, ослабею, упаду и тебе придется меня на плечах нести.
– Ну тебя к черту, – ешь!
– И хлебца, хлебца! – молил Стромбик.
Арагарий отдал другу последний кусок солдатского сухаря с проклятием. Сам он вчера вечером наелся, по крайней мере, на два дня, свиным салом и бобовою квашнею.
– Тише, – проговорил он, останавливаясь. – Труба! Недалеко от лагеря. Надо держать к северу. Не медведей боюсь, – продолжал Арагарий, задумчиво, немного помолчав, – а центуриона.
Воины прозвали в шутку этого ненавистного центуриона Cedo Alteram – Давай-Новую, потому что он кричал с радостным видом каждый раз, когда в руках его лоза, которою он сек провинившегося солдата, ломалась: Cedo Alteram! Эти два слова сделались кличкою.
– Я уверен, – произнес варвар, – Подай-Новую сделает с моей спиной то же, что дубильщик с бычачьей кожей. Скверно, племянничек, скверно!
Они отстали от войска, потому что Арагарий, по своему обыкновению, напился пьян до бесчувствия в ограбленном селении, а Стромбика избили: маленький сириец хотел насильно добиться благосклонности красивой франкской девушки; шестнадцатилетняя красавица, дочь убитого варвара, дала ему такие две пощечины, что он упал навзничь, – и потом истоптала его своими белыми могучими ногами. «Это не девка, а дьявол, – рассказывал Стромбик; – я только ущипнул ее, а она мне едва все ребра не переломала».
Звук трубы становился явственнее.
Арагарий нюхал ветер, как ищейка. Потянуло дымом: должно быть, близко были костры римского лагеря.
Сделалось так темно, что они едва различали дорогу; тропинка исчезла в болоте; они прыгали с кочки на кочку. Подымался туман. Вдруг с огромной ели, у которой ветви увешены были мхом, похожим на пряди длинных седых волос, что-то вспорхнуло, с криком и шелестом. Стромбик присел от испуга. То был тетерев.
Они совсем заблудились.
Стромбик влез на дерево.
– Костры к северу. Недалеко. Там большая река.
– Рейн! Рейн! – воскликнул Арагарий. – Идем скорее!
Они начали пробираться между вековыми березами и елями.
– Дядя, тону! – захныкал Стромбик. – Кто-то меня за ноги тащит. Где ты?
Арагарий с большим трудом помог ему выйти из болота и, ругаясь, взял себе на плечи. Сармат ощупал ногами старые полусгнившие бревна гати, проложенной римлянами.
Гать привела их к большой дороге, недавно прорубленной в лесу войсками Севера, полководца Юлиана.
Варвары, чтобы пересечь дорогу, завалили ее, по своему обыкновению, срубленными стволами.
Пришлось перелезать через них; эти огромные беспорядочно наваленные деревья, иногда гнилые, только сверху покрытые мхом и рассыпавшиеся от прикосновения ноги, иногда твердые, вымокшие от дождя и скользкие, затрудняли каждый шаг. И по таким дорогам, под вечным страхом нападения, должно было двигаться тринадцатитысячное войско Юлиана, которого все полководцы императора, кроме Севера, изменнически покинули.
Стромбик хныкал, привередничал и проклинал товарища:
– Не пойду дальше, язычник! Лягу в болото и сдохну; по крайней мере, лица твоего окаянного не увижу. У, нехристь! Сейчас видно, что креста на тебе нет. Христианское ли дело, – шляться по таким дорогам ночью? И куда лезем? Прямо под розги богопротивному центуриону. Не пойду я дальше!..
Арагарий потащил его насильно и, как только дорога стала ровнее, опять понес на плечах товарища, который сопротивлялся, ругал и щипал его.
Через некоторое время Стромбик уснул невинным сном на спине «язычника».
В полночь пришли они к воротам римского стана. Все было тихо. Подъемный мост через глубокий ров давно сняли.
Друзьям пришлось ночевать в лесу, у задних «декуманских» ворот.
На заре прозвучала труба. В туманном лесу, пахнувшем гарью, еще пел соловей; он умолк, испуганный воинственным звуком. Арагарий, проснувшись, почувствовал запах горячей солдатской похлебки и разбудил Стромбика. Обоим так хотелось есть, что, несмотря на сучковатую лозу, которой успел вооружиться ненавистный центурион Подай-Новую, вошли они в лагерь и присели к общему котлу.
В главной палатке, у преторианских ворот, цезарь Юлиан бодрствовал.
С того дня, как он в Медиолане наречен был цезарем, благодаря покровительству императрицы Евсевии, с ревностью предавался он военным упражнениям; не только изучал, под руководством вождя Севера, военное искусство, но хотел знать в совершенстве и то, что составляло ремесло простых солдат: