не вылетали из уст ее. Раз, в середине ночи, едва слышно позвала она Арсиною, сидевшую рядом. Больная с трудом могла говорить.
– День? – спросила она, не открывая глаз.
– Еще ночь; но скоро утро, – отвечала Арсиноя.
– Я не слышу – кто ты? – проговорила Мирра еще тише.
– Я, Арсиноя. Больная открыла вдруг глаза и пристально взглянула на сестру.
– А мне показалось, – произнесла она с усилием, что это не ты, что я – одна.
И медленно, с большим трудом, едва двигаясь, сложила Мирра свои тонкие, прозрачно-бледные руки, ладонь к ладони, с робкой мольбой; концы губ ее дрогнули; брови поднялись.
– Не покидай меня, Арсиноя! Когда умру, не думай, что меня нет…
Сестра наклонилась; но больная была слишком слаба, чтобы обнять ее шею, – попробовала и не могла. Тогда Арсиноя приблизила к ее глазам свою щеку, и та тихонько, пушистыми, длинными ресницами, стала прикасаться к ее лицу, опуская, подымая их, как будто гладила ее: это была обычная у них, еще в детстве придуманная Миррой, ласка; казалось, что на щеке бьется тонкими крыльями бабочка.
Последняя детская ласка эта вдруг напомнила Арсиное всю их жизнь вместе, всю их любовь. Она упала на колени и в первый раз, после многих лет, зарыдала вольно и сладостно; сердце ее, казалось ей, таяло, изливалось в этих слезах.
– Нет, нет, нет! – рыдала она все неудержимее. – Не покину тебя; буду с тобой – всегда, везде!..
Глаза умирающей блеснули радостью; она прошептала:
– Значит – ты?..
– Да, верю!.. Хочу и буду верить! – воскликнула Арсиноя и сама вдруг удивилась этим неожиданным словам: они показались ей чудом, но не обманом, и она уже не хотела взять их назад.
– Пойду в пустыню. Мирра, как ты, вместо тебя! – продолжала она с почти безумным порывом. – И если есть Бог, Он должен сделать так, чтобы смерти не было, чтобы мы были вместе – всегда!
Мирра, слушая сестру, с улыбкой бесконечного успокоения закрыла глаза.
– Теперь хорошо. Я усну, – прошептала она. И с тех пор уже не открывала глаз, не говорила. Лицо ее было спокойно и строго, как у мертвых. Но она еще дышала несколько дней.
Когда к закрытым губам ее подносили чашу с вином, она глотала несколько капель.
Если же дыхание становилось неровным и тяжелым, Ювентин, наклонившись, вполголоса читал молитву или пел церковный гимн; и Мирра опять начинала дышать тише, ровнее, как будто убаюканная.
Однажды, в ясный вечер, когда солнце превратило Исхию и Капрею в прозрачные аметисты, – неподвижное море сливалось с небом, и первая звезда еще не мерцала, а только предчувствовалась в высоте недосягаемой, Ювентин запел вечерний гимн над умирающей:
Deus, creator omnium
Polique rector vestiens
Diem decore lumine,
Noctem sopora gratia…
Бог, Творец всего сущего,
Царь небес, одевающий
Дни лучами прекрасными,
Ночи сонною прелестью,
Чтоб возвратить утомленные
Члены труду, после отдыха,
Дух укрепить слабеющий,
Под звуки этой песни Мирра испустила последний вздох. Никто не заметил, как она перестала дышать. Жизнь и смерть были для нее одно и то же: жизнь слилась с вечностью, как теплота вечера – с ночною свежестью.
Арсиноя похоронила сестру в катакомбах и собственной рукой вывела на мраморной плите: «Mirra vivis – Мирра, ты жива».
Она почти не плакала; в душе ее было бесстрастие, презрение к миру и, подобная отчаянию, решимость, если не поверить в Бога, то, по крайней мере, сделать все, чтобы в Него поверить.
Она хотела, раздав имение, пойти в пустыню.
В тот самый день, как Арсиноя, к негодованию опекуна своего, Гортензия, сказала ему об этом, – получила она загадочное и краткое письмо из Галлии от цезаря Юлиана:
«Юлиан благороднейшей Арсиное – радоваться.
Помнишь ли, что говорили мы с тобой в Афинах, перед изваянием Артемиды-Охотницы? Помнишь ли союз наш? – Сильна моя ненависть, еще сильнее любовь. Может быть, скоро лев сбросит ослиную шкуру. А пока будем чисты, как голуби, мудры, как змеи, по слову Галилеянина».
XX
Придворные сочинители эпиграмм, называвшие некогда Юлиана «victorinus», «победительчик», теперь с удивлением получали известия о победах цезаря в Галлии. Смешное превращалось в страшное. Многие говорили о магии, о таинственных силах, помогающих другу Максима Эфесского.
Юлиан отвоевал и возвратил Империи – Аргенторатум, Брокомагум, Три Таверны, Сализон, Немэт, Вангион, Могунтиак.
Солдаты боготворили его. С каждым шагом все больше убеждался он, что боги Олимпа ему покровительствуют. Но продолжал посещать церкви христианские, и в городе Виэнне, на реке Родане, участвовал нарочно в торжественном богослужении.
В середине декабря победоносный цезарь возвращался, после долгого похода, на зимние квартиры в излюбленный им маленький городок паризиев, на реке Сене, Лютецию-Париж.
Был вечер. Северное небо удивляло жителей юга странным бледно-зеленым отливом. Только что выпавший снег хрустел под ногами воинов.
Париж-Лютеция, расположенный посередине реки на маленьком острове, со всех сторон окружен был водой. Два деревянных моста соединяли город с берегами. Дома были особого галло-римского зодчества, со стеклянными обширными сенями, заменявшими открытые портики южных стран. Столбы дыма из множества труб подымались над городом. Деревья были увешены инеем. В садах, у стен, обращенных к полдню, как южные, зябкие дети, жались редкие, привезенные сюда римлянами, фиговые деревья, тщательно обвитые соломой для предохранения от морозов. В тот год зима стояла суровая, несмотря на западные ветры с океана, приносящие оттепель. Огромные белые льдины, сталкиваясь и с треском ломаясь, плыли по Сене. Римские и греческие воины смотрели на них с удивлением. Юлиан, любуясь на прозрачные, не то голубые, не то зеленые глыбы, сравнивал их с плитами фригийского белого мрамора, слегка подернутого зелеными жилками.
Что-то было во всей печальной, таинственной прелести севера, что пленяло и трогало сердце его, как воспоминание о далекой родине.
Подъехали ко дворцу – огромному зданию, черневшему тяжелыми кирпичными дугами и башнями на вечернем светлом небе.
Юлиан вошел в книгохранилище. Здесь было сыро и холодно. Развели огонь в огромном очаге.
Ему подали несколько писем, полученных в Лютеции, во время его отсутствия; одно – из Малой Азии от Божественного Ямвлика.
Поднялась метель. Ветер выл в трубе очага. Казалось, что в закрытые ставни стучатся. Юлиан прочел письмо Ямвлика. На него пахнуло югом, Элладой; он закрыл глаза, и ему казалось, что мраморные Пропилеи, объятые тьмой, проносятся и тают перед ним, как видения, как золотые облака на небе.
Он вздрогнул и встал. Огонь потух. Мышь грызла пергаментный свиток. Ему захотелось увидеть живое лицо человеческое. Вдруг вспомнил о своей жене, и странная усмешка искривила губы его.
Это была родственница императрицы Евсевии, по имени Елена, которую император насильно выдал замуж за Юлиана, незадолго до его отъезда в Галлию. Он ее не любил; несмотря на то, что со дня их свадьбы прошло более года, почти не видел и не знал ее: она оставалась девственницей. С отроческих лет мечтала Елена сделаться «невестой Христовой»; мысль о браке внушала ей ужас; выйдя замуж, считала себя погибшей. Но потом, видя, что Юлиан не требует супружеских ласк, успокоилась и стала жить во дворце, как монахиня, всегда одинокая, бледная, тихая, закутанная с головы до ног в черные христианские одежды. В своих тайных молитвах дала она обет целомудрия. Злое любопытство заставило его в ту ночь направиться по темным, пустынным проходам к башне дворца, где жила Елена.
Он открыл дверь, не постучавшись, и вошел в слабо освещенную келью. Девушка стояла на коленях, перед аналоем и большим крестом.
Он подошел к ней, закрывая рукою пламя лампады, и некоторое время смотрел молча. Она так погружена была в молитву, что не заметила его. Он произнес:
– Елена!
Она вскрикнула и обернула к нему бледное лицо.
Он устремил долгий, пристальный взгляд на крест, Евангелие, аналой:
– Все молишься?
– Да, молюсь – и за тебя, боголюбивейший цезарь…
– И за меня? Вот как. Ты считаешь меня великим грешником, Елена?
Она потупила глаза, не отвечая. Он опять усмехнулся все той же странною, тихою усмешкою.
– Не бойся. Говори. Не думаешь ли ты, что я в чем-нибудь особенно грешен?
Он подошел к ней и заглянул ей прямо в глаза. Она произнесла чуть слышно:
– Особенно? Да. Я думаю – не сердись на меня…
– Скажи, в чем. Я покаюсь.
– Не смейся, – промолвила она еще тише и строже, не подымая глаз. – Я дам ответ за душу твою перед Богом.
– Ты – за меня?
– Мы навеки связаны.
– Чем?
– Таинством.
– Церковным браком? Но ведь мы пока чужие, Елена?
– Я боюсь за душу твою, Юлиан, – повторила она, смотря прямо в глаза его своими ясными, невинными глазами.
Положив руку на плечо ее, взглянул он с усмешкой на бескровное лицо монахини. Девственным холодом веяло от этого лица; только нежно-розовые губы очень красивого, маленького рта, полуоткрытого с выражением детского страха и вопроса, странно выделялись на нем.
Он вдруг наклонился и, прежде чем она успела опомниться, поцеловал ее в губы.
Она вскочила, бросилась в противоположный угол кельи и закрыла лицо руками; потом отвела их медленно и, взглянув на него глазами, обезумевшими от страха, вдруг начала торопливо крестить себя и его:
– Прочь, прочь, прочь, Окаянный! Место наше свято! Именем честного Креста заклинаю – сгинь, пропади! Да воскреснет Бог и расточатся враги Его!..
Злость овладела им. Он подошел к двери, запер ее на ключ. Потом снова вернулся к жене:
– Успокойся, Елена. Ты приняла меня за другого, но я такой же человек, как ты. Дух плоти и костей не имеет, как видишь у меня. Я муж твой. Церковь Христова благословила наш союз.
Медленно провела она рукой по глазам.
– Прости… Мне почудилось. Ты вошел так внезапно. Мне уже были видения. Он бродит здесь по ночам. Я его видела два раза; он говорил мне о тебе. С тех пор я боюсь. Он говорил, что на лице твоем… зачем ты так смотришь, Юлиан?
Как пойманная птица, дрожала она, прижимаясь к стене. Он подошел и обнял ее.
– Что ты, что ты?.. Оставь!..
Она пробовала закричать, позвать служанку:
– Елевферия! Елевферия!
– Глупая! Разве я не муж твой?..
Она вдруг тихо и беспомощно заплакала:
– Брат мой! этого не должно быть. Я дала обет Богу; я – невеста Христова. Я думала, что ты…
– Невеста римского цезаря не может быть невестой Христовой!
– Юлиан, если веришь в Него…
Он засмеялся.
С последним усилием пыталась она оттолкнуть его:
– Прочь, дьявол, дьявол!.. Зачем Ты покинул меня, Господи?..
Продолжая смеяться, он покрывал ее белую тонкую шею, там, где начинались волосы, злыми, жадными поцелуями.
Ему казалось, что он совершает убийство. Она так ослабела, что едва сопротивлялась ему, но все еще шептала с бесконечной мольбой: «сжалься, сжалься, брат мой!»
Кощунственными руками срывал он черные христианские одежды. Душа его была объята ужасом, но никогда