вкусные ячменные лепешки с медом и тмином белые полевые маргаритки и желтые одуванчики, которые приносил со своей матерью на скромный алтарь деревенской богини; вспомнил лепетание детских молитв не далекому небесному Богу, а маленьким, земным, лоснящимся от прикосновения рук человеческих, выточенным из простого букового дерева, домашним, родимым Пенатам. И жаль ему стало умерших богов: он тяжело вздохнул. Но тотчас опомнился и прошептал крестясь: «наваждение бесовское!»
Рабочие принесли тяжелую мраморную плиту, древний барельеф, похищенный много лет назад и найденный в соседней лачуге еврейского сапожника. Барельеф, вставленный среди кирпичей, послужил сапожнику для поправки полуразвалившейся кухонной печи. Старая Филумена, жена соседнего суконщика, набожная христианка, ненавидела жену сапожника: проклятая жидовка то и дело пускала осла своего в капустный огород суконщицы. Много лет продолжалась война между соседками. Наконец, христианка победила: по ее указанию, рабочие ворвались в дом сапожника и, чтобы вынуть барельеф из кухонного очага, должны были сломать печь. Это был жестокий удар для сапожницы. Бедная стряпуха, потрясая ухватом, призывала мщение Иеговы на нечестивых, рвала себе жидкие седые волосы и жалобно выла над опрокинутыми кастрюлями и разрушенным очагом. Жиденята пищали, как птенцы в разоренном гнезде. Но барельеф перенесли все-таки на прежнее место.
Филумена мыла его; он весь почернел от зловонной копоти; жирные струи еврейских похлебок оскверняли белый пентеликонский мрамор. Суконщица усердно терла мокрой тряпкой нежный камень – и мало-помалу, из-под смрадной кухонной сажи, выступали строгие божественные лики древнего изваяния: Дионис, юный, нагой, девственный полулежа, опустил руку с чашей, как будто утомленный пиршеством; пантера лизала остатки вина; и бог, дарующий всему живому веселье, с благосклонной и мудрой улыбкой, взирал, как силу дикого зверя укрощает святая сила вина.
Каменщики подымали на веревках плиту, чтобы укрепить ее на прежнем месте.
Перед самым кумиром Диониса, на складной деревянной лестнице, стоял золотых дел мастер и в темные глазные впадины на лице бога вставлял два прозрачно-голубых сапфира: то были глаза Диониса.
– Что это? – спросил Гнифон с робким любопытством.
– Разве не видишь? Глаза.
– Так, так… А откуда же эти камешки?
– Из монастыря.
– Да как же монахи позволили?
– Еще бы не позволить! Сам блаженный Август Юлиан повелел. Светлые очи бога служили украшением одежде Распятого. То-то и есть: толкуют о милосердии, о справедливости, а сами же – первые разбойники. Смотри-ка, камешки точь-в-точь пришлись на старое место!
Прозревший бог взглянул на Гнифона блестящими сапфирными очами. Старик отошел и перекрестился, охваченный ужасом. Раскаяние мучило его. Сметая пыль, по старой привычке, разговаривал он сам с собой:
– Гнифон, Гнифон, жалкий ты человечишка, пес непотребный! Ну что ты с собою сделал на старости лет? За что себя погубил? Попутал Лукавый, соблазнил окаянною модою. И пойдешь ты в огонь вечный, и нет тебе больше спасения. Осквернил ты свое тело и душу, Гнифон, идольскою мерзостью. Лучше бы тебе и света Божьего не видеть!..
– Чего ты ворчишь, дедушка? – спросила его суконщица Филумена.
– Скорбит мое сердце, ох, скорбит!
– Христианин, что ли?
– Какой христианин, хуже всякого жида, – не христианин я, а христопродавец!
Но он все-таки продолжал с усердием сметать пыль.
– А хочешь, я с тебя грех сниму, и не будет на тебе никакой скверны? Я ведь и сама христианка, – а вот не боюсь. Разве пошла бы на такое дело, если бы не знала как очиститься?
Гнифон посмотрел на нее с недоверием.
Суконщица оглянулась и, убедившись, что их никто не услышит, прошептала с таинственным видом:
– Есть такое средство! Да. Надо тебе сказать, что некий старец святой подарил мне кусочек египетского древа, именуемого персис; растет сие древо в Гермополисе Фиваидском. Когда младенец Иисус с Пресвятою Девою на ослице въезжали в городские ворота, древо персис склонилось перед ними до земли, и с тех пор стало оно чудотворным исцеляет болящих. От оного древа есть у меня малая щепочка, и от щепочки той отделю я тебе порошинку. Такая в нем благодать, такая благодать, что как положишь на ночь самый маленький кусочек в большой чан воды, – к утру вся вода освятится, и будет в ней сила чудодейственная. Той водицею вымоешься с ног до головы, и мерзости идольской на тебе как не бывало; во всех суставах почувствуешь легкость и чистоту. – И в Писании сказано: очистишься банею водною и убелишься паче снега.
– Благодетельница! – возопил Гнифон. – Спаси меня, окаянного, дай ты мне этого древа!
– Только оно дорогое. Ну, да уж куда ни шло, уступлю тебе за драхму.
– Что ты, мать моя, помилосердствуй! У меня отроду не водилось драхмы. Хочешь за пять оболов?
– Эх ты, скряга! – с негодованием плюнула суконщица. – Драхмы пожалел. Неужели душа твоя драхмы не стоит?
– Да полно, очищусь ли? – усумнился Гнифон. – Может быть, скверна так прилипла, что уже не отстанет?
– Очистишься! – возразила старуха с несокрушимой уверенностью. – Теперь ты как смрадный пес. А брызнешь на себя святою водицею, – струпья с души твоей спадут, и просияет она чистотою голубиною.
II
Юлиан устроил в Константинополе вакхическое шествие. Он сидел на колеснице, запряженной белыми конями; в одной руке его был золотой тирс, увенчанный кедровою шишкой, символом плодородия, в другой – чаша обвитая плющом; солнечные лучи, падая на хрустальное дно, отражались ослепительно, и казалось, что чаша до краев полна, как вином, солнечным светом. Рядом с колесницей шли ручные пантеры, присланные ему с острова Серендиба. Вакханки пели, ударяя в тимпаны, потрясая зажженными факелами; сквозь облако дыма видно было, как юноши с приставленными ко лбу козлиными рогами фавнов наливали в чаши вино из кувшинов; они толкали друг друга, смеясь; и часто алая струя, падая мимо кубка на голое круглое плечо вакханки, разлеталась брызгами. На осле ехал толстобрюхий старик, придворный казначей, большой плут и взяточник, изображавший Силена.
Вакханки пели, указывая на молодого императора:
Вакх, ты сидишь окруженный
Облаком вечно блестящим.
Тысячи голосов подхватывали песнь хора из «Антигоны»:
К нам, о, чадо Зевеса!
К нам, о, бог-предводитель
Пламенеющих хоров
Полуночных светил!
С шумом, песнями, криком
И с безумной толпою
Дев, объятых восторгом
Вакха славящих пляской, —
К нам, о радостный бог!
Вдруг Юлиан услышал смех, женский визг и дребезжащий старческий голос.
– Ах ты, цыпочка моя!..
Это жрец, шаловливый старичок, ущипнул хорошенькую вакханку за голый белый локоть. Юлиан нахмурился и подозвал к себе старого шута. Тот подбежал к нему подплясывая и прихрамывая.
– Друг мой, – шепнул Юлиан ему на ухо, – сохраняй пристойную важность, как возрасту и сану твоему приличествует.
Но жрец посмотрел на него с таким удивленным выражением, что Юлиан невольно умолк.
– Я человек простой, неученый, – осмелюсь доложить твоему величеству, философию мало разумею. Но богов чту. Спроси, кого угодно. Во дни лютых гонений христианских остался я верен богам. Ну, уж зато, хэ, хэ, хэ! как увижу хорошенькую девочку, – не могу, вся кровь взыграет! – Я ведь старый козел…
Видя недовольное лицо императора, он вдруг остановился, принял важный вид и сделался еще глупее.
– Кто эта девушка? – спросил Юлиан.
– Та, что несет корзину со священными сосудами на голове?
– Да.
– Гетера из Халкедонского предместья.
– Как? Ужели допустил ты, чтобы блудница касалась нечистыми руками священнейших сосудов бога?
– Но ведь ты же сам, благочестивый Август, повелел устроить шествие. Кого было взять? Все знатные женщины – галилеянки. И ни одна из них не согласилась бы идти полуголой на такое игрище.
– Так, значит, – все они?..
– Нет, нет, как можно! Здесь есть и плясуньи, и комедиантки, и наездницы из ипподрома. Посмотри, какие веселые, – и не стыдятся! Народ это любит. Уж ты мне поверь, старику! Им только этого и нужно… А вот и знатная.
Это была христианка, старая дева, искавшая женихов. На голове ее возвышался парик, в виде шлема галерион из знаменитых в то время германских волос, пересыпанных золотою пудрою; вся, как идол, увешанная драгоценными каменьями, натягивала она тигровую шкуру на свою иссохшую старушечью грудь, бесстыдно набеленную, и улыбалась жеманно.
Юлиан с отвращением всматривался в лица. Канатные плясуны, пьяные легионеры, продажные женщины, конюхи из цирка, акробаты, кулачные бойцы, мимы бесновались вокруг него.
Шествие вступило в переулок. Одна из вакханок забежала по дороге в грязную харчевню; оттуда пахнуло тяжелым запахом рыбы, жареной на прогорклом масле. Вакханка вынесла из харчевни на три обола жирных лепешек и начала их есть с жадностью, облизываясь; потом, окончив, вытерла руки о пурпурный шелк одежды, выданной для празднества из придворной сокровищницы.
Хор Софокла надоел. Хриплые голоса затянули площадную песню.
Юлиану все это казалось гадким и глупым сном.
Пьяный кельт споткнулся и упал; товарищи стали его подымать. В толпе изловили двух карманных воришек, которые отлично разыгрывали роль фавнов; воришки защищались; началась драка. Лучше всех вели себя пантеры и они были красивее всех.
Наконец шествие приблизилось к храму. Юлиан сошел с колесницы.
«Неужели, – подумал он, – предстану я перед жертвенник бога со всей этой сволочью?»
Холод отвращения пробегал по его телу. Он смотрел на зверские лица, одичалые, истощенные развратом, казавшиеся мертвыми сквозь белила и румяна, на жалкую наготу человеческих тел, обезображенных малокровием, золотухой, постами, ужасом христианского ада; воздух лупанаров и кабаков окружал его; в лицо ему веяло, сквозь аромат курений, дыхание черни, пропитанное запахом вяленой рыбы и кислого вина. Просители со всех сторон протягивали к нему папирусные свитки.
– Обещали место конюха, – я отрекся от Христа и не получил!
– Не покидай нас, блаженный кесарь, защити, помилуй! Мы отступили от веры отцов, чтобы тебе угодить. Если покинешь, куда пойдем?
– Попали к черту в лапы! – завопил кто-то в отчаянии.
– Молчи, дурак, чего глотку дерешь!
А хор снова запел:
С шумом, песнями, криком
И с безумной толпою
Дев, объятых восторгом,
Вакха славящих пляской, —
К нам, о радостный бог!
Юлиан вошел в храм и взглянул на мраморное изваяние Диониса: глаза его отдохнули от человеческого уродства на чистом облике божественного тела.
Он уже не замечал толпы; ему казалось, что он один, как человек, попавший в стадо зверей.
Император приступил к жертвоприношению. Народ смотрел с удивлением, как римский кесарь. Великий Первосвященник, Pontifex Maximus, из усердия делал то, что должны делать слуги и рабы: колол дрова, носил вязанки хвороста на плечах, черпал воду в роднике, чистил жертвенник, выгребал золу, раздувал огонь.
Канатный плясун заметил шепотом на ухо соседу:
– Смотри, как суетится. Любит своих богов!
– Еще бы, – заметил кулачный боец, переодетый в сатира, поправляя козлиные рога на лбу, – иной отца с матерью так не любит, как он богов.
– Видите, раздувает огонь, щеки надул, – тихонько смеялся другой. – Дуй, дуй, голубчик, ничего не выйдет. Поздно: твой дядюшка Константин