что он придет. Но опомнившись, вздрогнула и провела рукой по лицу. Он подошел к ней:
– Не бойся. Скажи слово я уйду.
– Зачем ты пришел?
– Юлиан, все равно… Мы не поймем друг друга.
– Правда ли, что ты веришь в Него, Арсиноя?
Она не ответила.
– Помнишь ту ночь в Афинах, – продолжал император, – помнишь, как ты искушала меня, галилейского монаха, так же, как я теперь искушаю тебя? Прежняя гордость и сила в лице твоем, Арсиноя, а не рабское смирение галилеян! Зачем ты лжешь? Сердце так не изменяется. Скажи мне правду.
– Я хочу власти, – проговорила она тихо.
– Власти? Ты еще помнишь союз наш! – воскликнул он радостно.
Она с грустной улыбкой покачала головой:
– О, нет!.. Над людьми – не стоит. Ты сам это знаешь. Я хочу власти над собою.
– И для этого идешь в пустыню?
– Да. И еще для свободы…
– Арсиноя, ты по-прежнему любишь себя, только себя!
– Я хотела бы любить себя и других, как Он велел. Но не могу: я ненавижу и себя, и других.
– Лучше совсем не жить! – воскликнул Юлиан.
– Надо преодолеть себя, – проговорила она медленно, – надо победить в себе не только отвращение к смерти, но и отвращение к жизни – это гораздо труднее, потому что жизнь страшнее смерти. Но зато, если победишь себя до конца, жизнь и смерть будут равны – и тогда свобода!
Тонкие брови ее сжимались с упрямством неодолимой воли.
Юлиан смотрел на нее с отчаянием.
– Что они сделали с тобой! – произнес он тихо. – Все вы – мучители или мученики. Зачем вы терзаете себя? Разве ты не видишь – в душе твоей нет ничего, кроме злобы и отчаяния…
Она взглянула на него с ненавистью:
– Зачем ты пришел сюда? Я не звала тебя. Уйди. Какое мне дело до того, что ты думаешь? Довольно мне моих собственных мыслей и мук!.. Между нами бездна, которой живые не переступают. Ты говоришь: я не верю. Да, не верю, но хочу верить, слышишь? – хочу и буду. Истерзаю плоть свою, иссушу ее голодом и жаждой, сделаю бесчувственнее мертвых камней. Но главное – разум! Надо умертвить его, потому что он – дьявол. Он соблазнительнее всех желаний: я укрощу его. Это будет последняя победа, величайшая! И тогда свобода. Тогда посмотрим, возмутится ли что-нибудь во мне, скажет ли: не верю.
Она сложила ладони рук и протянула их к небу с безнадежной мольбой:
– Господи, помилуй меня! Где же ты. Господи! Услышь меня и помилуй!
Юлиан бросился перед ней на колени, обвил стан ее руками, насильно привлек к себе на грудь, и глаза его сверкнули победой:
– О, девушка, теперь я вижу ты не могла уйти от нас, хотела и не могла! Пойдем сейчас, пойдем со мною, и завтра ты будешь супругой римского императора, владычицей мира. Я вошел сюда, как вор, выйду, как царь со своею добычей. Какая победа над галилеянами!
Лицо Арсинои сделалось печальным и спокойным. Она взглянула на Юлиана с жалостью, не отталкивая его:
– Бедный, бедный, такой же, как я! Сам не знаешь куда зовешь. И на кого надеешься? Боги твои – мертвецы. От этой заразы, от страшного запаха тлена бегу я в пустыню. Оставь меня. Я не могу тебе ничем помочь. Уйди!
Глаза его вспыхнули гневом и страстью.
Но она произнесла еще спокойнее, с еще большей жалостью, так что сердце его дрогнуло и похолодело, как от смертельной обиды:
– И зачем ты обманываешь себя? Разве ты не такой же неверующий, погибающий, как все мы? Подумай, что значит твое милосердие, странноприимные дома, проповеди эллинских жрецов. Все это – подражание галилеянам, все это – новое, неизвестное древним мужам, героям Эллады. Юлиан, Юлиан, разве боги твои – прежние олимпийцы лучезарные, беспощадные страшные дети небесной лазури, веселящиеся кровью жертв и страданиями смертных? Кровь и страдания людей – нектар и амброзия богов. А твои – соблазненные верой капернаумских рыбаков, слабые, кроткие, больные, умирающие от жалости к людям, – потому что, видишь ли, жалость к людям для богов смертельна!..
Буря утихла. В окно было видно, как между разорванных туч бездонно-глубокое небо сияло зеленой печальною зарею, в которой умирала звезда Афродиты. Император чувствовал тяжелое утомление. Лицо его покрылось мертвенной бледностью. Он делал страшные усилия, чтобы казаться спокойным, но каждое слово Арсинои проникало до самой глубины его сердца и ранило.
– Да, – продолжала она неумолимо, – вы больные, вы слишком слабые для собственной мудрости. Вот ваше проклятие, запоздалые эллины! Нет у вас силы ни в добре, ни во зле. Вы ни день, ни ночь, ни жизнь, ни смерть. Сердце ваше – и здесь, и там; отплыли от одного берега, не пристали к другому. Верите и не верите, вечно изменяете, вечно колеблетесь, хотите и не можете, потому что не умеете желать. Сильны только те, кто, видя одну истину, слепы для другой. Они вас победят – двойственных, мудрых и слабых…
Юлиан поднял голову с усилием, как будто преодолевая неимоверную тяжесть, и произнес:
– Ты не права, Арсиноя. Душа моя не знает страха, воля моя непреклонна. Силы рока ведут меня. Если суждено мне умереть слишком рано, я знаю, смерть моя пред лицом богов будет прекрасной. Прощай! Видишь – я ухожу без гнева, печальный и спокойный, потому что теперь ты для меня, как мертвая.
IX
Над воротами главного здания больницы Аполлона Дальномечущего, для нищих, странников и калек, на мраморном челе ворот вырезана была надпись по-гречески, стих из Гомера:
Все мы от Зевса —
Странники бедные.
Мало даю, но с любовью даянье.
Юлиан вступил во внутренние портики; ряд стройных ионических столбов окружал двор; здание было некогда палестрой.
Вечер стоял тихий, безмятежно радостный. Солнце еще не заходило. Но из больничных портиков, из внутренних покоев веяло тяжелым смрадом.
Здесь, в одной куче, валялись дети и старики, христиане и язычники, больные и здоровые, калеки, уроды, расслабленные, хромоногие, покрытые гнойными струпьями, распухшие от водянки, исхудалые от сухотки, – люди с печатью всех пороков и всех страданий на лицах.
Полуголая старуха, в отрепьях, с темным цветом кожи, подобным цвету сухих листьев, чесала себе спину, покрытую язвами, о нежный мрамор ионической колонны.
Посредине двора возвышалось изваяние Аполлона Пифийского с луком в руках и колчаном за спиною.
У самого подножья кумира сидел сморщенный урод, не то дитя, не то старик; обняв колени руками, положив на них подбородок, медленно раскачивался он из стороны в сторону и с тупоумным выражением лица напевал жалобную песенку:
– Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас окаянных!
Явился главный смотритель больницы, Марк Авзоний бледный и дрожащий.
– Мудрейший и милостивый кесарь, не угодно ли тебе будет пожаловать в мой дом? – Здесь воздух нехороший. И зараза недалеко: отделение прокаженных.
– Ты главный смотритель?
Авзоний, стараясь не дышать, чтобы не заразиться, низко поклонился.
– Раздается ли ежедневно хлеб и вино?
– Все, как повелел блаженный Август.
– Какая грязь!
– Это – галилеяне. Мыться считают грехом: никакими силами не загонишь в баню…
– Вели принести счетные книги, – проговорил Юлиан.
Смотритель упал на колени и пролепетал:
– Государь, все в исправности, но случилось несчастье: книги сгорели…
Император нахмурился.
В это мгновение раздались крики в толпе больных:
– Чудо, чудо! Расслабленный встает!
Юлиан обернулся и увидел, как человек высокого роста с обезумевшим от радости лицом, с протянутыми к нему руками, с детскою верою в глазах, вставал с гнилой соломенной подстилки.
– Верую, верую, – проговорил расслабленный. – Ты бог, сошедший на землю! Вот лицо твое, как лицо бога! Прикоснись ко мне, исцели меня, кесарь!
– Чудо, чудо! – торжествовали больные. – Слава императору, слава Аполлону-Исцелителю!
– И ко мне, и ко мне! – взывали другие. – Скажи слово – исцелюсь!
Заходящее солнце проникло в открытые ворота и нежным светом озарило мраморное лицо Аполлона Дальномечущего. Император взглянул на него, и вдруг все, что делалось в больнице, показалось ему кощунством: очи бога не должны были видеть такого уродства. И Юлиану захотелось очистить древнюю палестру, где некогда упражнялись эллины в вольных играх, – от всей этой галилейской и языческой сволочи, от всего этого смрадного человеческого тлена. О, если бы древний бог воскрес, – как засверкали бы очи его, как засвистели бы стрелы, разя этих калек и расслабленных, очищая душный воздух!
Поспешно и молча вышел он из больницы Аполлона забыв о счетных книгах Авзония. Догадался, что донос верен, что главный смотритель взяточник, но такая усталость и отвращение овладели сердцем его, что не хватило духу исследовать обман и проверять.
Когда вернулся во дворец, было поздно. Велел никого не принимать и удалился на свое любимое место, высокую площадку между колоннами, над заливом Босфора.
Весь день прошел в скучных мелких делах, в чиновничьих дрязгах, в проверке счетов. Открывалось множество взяток. Император видел, что лучшие друзья обманывают его. Все эти эллинские ученые, поэты, риторы, которым он отдал управление миром, не меньше грабили казну, чем христианские евнухи и епископы во времена Констанция. Странноприимные дома, убежища философов, вроде монастырей, больницы Аполлона и Афродиты были предлогом для наживы ловких людей, тем более что не одним галилеянам, но и язычникам казались они смешной и кощунственной прихотью кесаря.
Он чувствовал, что все тело его ноет от тяжелой, бесплодной усталости. Потушив лампаду, прилег на походное ложе.
– Надо обдумать в тишине, в спокойствии, – говорил он себе, смотря на вечернее небо.
Но думать не хотелось.
Огромная звезда сияла в темнеющем бездонно-глубоком эфире. Юлиан смежил веки, и сквозь ресницы луч ее мерцал, проникая в сердце, как холодная ласка.
Он очнулся и вздрогнул, почувствовав, что кто-то вошел в комнату. Лунный свет падал между колоннами. Высокий старик с длинной, белой, как лунь, бородой, с глубокими темными морщинами, в которых выражалось не страдание, а усилие воли и мысли, стоял над ложем его. Юлиан приподнялся и прошептал:
– Учитель! Это ты?..
– Да, Юлиан, я пришел говорить с тобой наедине.
– Я слушаю.
– Сын мой, ты погибнешь, потому что изменил себе.
– И ты, Максим, и ты против меня!..
– Помни, Юлиан: плоды золотых Гесперид вечно зелены и жестки. Милосердие – мягкость и сладость перезрелых, гниющих плодов. Ты постник, ты целомудрен, ты скорбен, ты милосерд, ты называешь себя врагом христиан, но ты сам – христианин. Скажи мне, чем ты хочешь победить Распятого?
– Силой богов – красотой и весельем.
– Есть.
– Такая, чтобы вынести полную истину?
– Да.
– Так знай же – их нет.
Юлиан в ужасе заглянул в спокойные, мудрые глаза учителя.
– Про кого ты говоришь: «их нет»? –