Клянусь вечной радостью, заключенной здесь, в моем сердце, я отрекаюсь от вас, как вы от меня отреклись покидаю вас, как вы меня покинули, блаженные, бессильные! Я один против вас, олимпийские призраки!..
Сгорбленный, девяностолетний авгур, с длинной белой бородой, с жреческим загнутым посохом, подошел к императору и положил еще твердую сильную руку на плечо его.
– Тише, дитя мое, тише! Если ты постиг тайну, – радуйся молча. Не соблазняй толпы. Тебя слушают те, кому не должно слышать…
Ропот негодования усиливался.
– Он болен, – шептал Гормизда Дагалаифу. – Надо увести его в палатку. А то может кончиться бедою…
К Юлиану подошел врач Орибазий, со своим обычным заботливым видом, осторожно взял его за руку и начал уговаривать:
– Тебе нужен отдых, милостивый август. Ты две ночи не спал. В этих краях опасные лихорадки. Пойдем в палатку: солнце вредно…
Смятение в войске становилось опасным. Ропот и возгласы сливались в негодующий смутный гул. Никто ничего ясно не понимал, но все чуяли, что происходит недоброе. Одни кричали в суеверном страхе:
– Кощунство! Кощунство! Подымите жертвенник! Чего смотрят жрецы?
Другие отвечали:
– Жрецы отравили кесаря за то, что он не слушал их советов. Бейте жрецов! Они погубят нас!..
Галилеяне, пользуясь удобным случаем, шныряли, суетились со смиреннейшим видом, пересмеивались и перешептывались, выдумывая сплетни, и, как змеи, проснувшиеся от зимней спячки, только что отогретые солнцем, шипели:
– Разве вы не видите? Это Бог его карает. Страшно впасть в руки Бога живого. Бесы им овладели, бесы помутили ему разум: вот он и восстал на тех самых богов, ради коих отрекся от Единого.
Император, как будто пробуждаясь от сна, обвел всех медленным взором и наконец спросил Орибазия рассеянно:
– Что такое? О чем кричат?.. Да, да, – опрокинутый жертвенник…
Он с грустной усмешкой взглянул на угли фимиама потухавшие в пыли:
– Знаешь ли, друг мой, ничем нельзя так оскорбить людей, как истиною. Бедные, глупые дети! Ну что же пусть покричат, поплачут, – утешатся… Пойдем, Орибазий, пойдем скорее в тень. Ты прав, – должно быть, солнце мне вредно. Глазам больно. Я устал…
Он подошел к своей бедной и жесткой походной постели львиной шкуре, и упал на нее в изнеможении. Долго лежал так, ничком, стиснув голову ладонями, как бывало в детстве, после тяжкой обиды или горя.
– Тише, тише: кесарь болен, – старались полководцы успокоить солдат.
И солдаты умолкли и замерли.
В лагере, как в комнате больного, наступила тишина полная ожидания.
Только галилеяне не ждали суетились, скользили неслышно, всюду проникали, распространяя мрачные слухи и шипели, как змеи, проснувшиеся от зимней спячки, только что отогретые солнцем:
– Разве вы не видите? Это Бог его карает: страшно впасть в руки Бога живого!
XVI
Несколько раз в шатер осторожно заглядывал Орибазий, предлагая больному освежающий напиток. Юлиан отказывался и просил оставить его в покое. Он боялся человеческих лиц, звуков и света. По-прежнему, закрыв глаза, сжимая голову руками, старался ни о чем не думать, забыть, где он и что с ним.
Неестественное напряжение воли, в котором провел он последние три месяца, изменило его, оставив слабым и разбитым, как после долгой болезни.
Он не знал, спит или бодрствует. Картины, повторяясь цепляясь одна за другую, плыли перед глазами с неудержимой быстротой и мучительной яркостью.
То казалось ему, что он лежит в холодной огромной спальне Мацеллума; дряхлая няня Лабда перекрестила его на ночь, – и фырканье боевых коней, привязанных вблизи палатки, делалось смешным отрывистым храпом старого педагога Мардония; с радостью чувствовал он себя очень маленьким мальчиком, никому неизвестным, далеким от людей, покинутым в горах Каппадокии.
То чудился ему знакомый, тонкий и свежий запах гиацинтов, нежно пригретых мартовским солнцем, в уютном дворике жреца Олимпиодора, милый смех Амариллис под журчание фонтана, звуки медных чашечек игры коттабы и предобеденный крик Диофаны из кухни: «Дети мои, инбирное печенье готово».
Но все исчезало.
И он только слышал, как первые январские мухи, уже радуясь полуденному припеку, жужжат по-весеннему, в углу, защищенном от ветра, на белой солнечной стене у моря; у ног его умирают светло-зеленые волны без пены; с улыбкой смотрит он на паруса, утопающие в бесконечной нежности моря и зимнего солнца; он знает, что в этой блаженной пустыне он один, никто не придет, и, как эти черные веселые мухи на белой стене, – чувствует только невинную радость жизни, солнце и тишину.
Вдруг, очнувшись, вспомнил Юлиан, что он – в глубине Персии, что он – римский император, что на руках его – шестьдесят тысяч солдат, что богов нет, что он опрокинул жертвенник, кощунствуя. Он вздрагивал; озноб пробегал по телу; ему казалось, что он сорвался, падает в бездну, и не за что ухватиться.
Он не мог бы сказать, пролежал ли он в этой полудремоте час или целые сутки.
Но ясно, уже не во сне, а наяву, раздался голос старого верного слуги, осторожно просунувшего голову в дверь:
– Кесарь! Боюсь потревожить, но ослушаться не смею. Ты велел доложить, не медля. В лагерь только что приехал полководец Аринфей…
– Аринфей! – воскликнул Юлиан и вскочил на ноги пробужденный как ударом грома. – Аринфей! Зови, зови сюда!
Это был один из храбрейших полководцев, посланный с небольшим отрядом разведчиком на север, чтобы узнать не приближается ли тридцатитысячное вспомогательное войско комесов Прокопия и Себастиана, которым приказано было, с войсками римского союзника, Арзакия, царя армянского, присоединиться к императору под стенами Ктезифона. Юлиан давно ожидал этой помощи: от нее зависела участь главного войска.
– Приведи, – воскликнул император, – приведи его! Скорей! Или нет… Я сам…
Но слабость еще не прошла, несмотря на мгновенное возбуждение; голова закружилась; он закрыл глаза и должен был опереться о полотняную стенку шатра.
– Дай вина, крепкого… с холодной водой.
Старый слуга засуетился, проворно нацедил кубок и подал императору.
Тот выпил медленными глотками все, до последней капли, и вздохнул с облегчением. Потом вышел из палатки.
Был поздний вечер. Далеко, за Евфратом, прошла гроза. Бурный ветер приносил свежую сырость – запах дождя.
Среди черных туч редкие крупные звезды сильно дрожали, как лампадные огни, задуваемые ветром. Из пустыни слышался лай шакалов. Юлиан обнажил грудь, подставил лицо ветру и с наслаждением почувствовал в волосах своих мужественную ласку уходящей бури.
Он улыбнулся, вспомнив свое малодушие; слабость исчезла. Возвращалось приятное напряжение сил душевных, подобное опьянению. Хотелось приказывать, действовать, не спать всю ночь, идти в сражение, играть жизнью и смертью, побеждая опасность. Только изредка легкий озноб пробегал по телу.
Пришел Аринфей.
Вести были плачевные: не было больше надежды на помощь Прокопия и Себастиана; император покинут был союзниками в неведомой глубине Азии. Носились тревожные слухи об измене, о предательстве хитрого Арзакия.
В это время доложили императору о персидском перебежчике из лагеря Сапора.
Его привели. Перс распростерся перед Юлианом и поцеловал землю; это был урод: бритая голова с отрезанными ушами, с вырванными ноздрями, напоминала мертвый череп; но глаза сверкали умом и решимостью. Он был в драгоценной одежде из огненного согдианского шелка и говорил на ломаном греческом языке; двое рабов сопровождали его.
Перс назвал себя Артабаном, рассказал, что он сатрап оклеветанный перед Сапором, изуродованный пыткою и бежавший к римлянам, чтобы отомстить царю.
– О, владыка вселенной! говорил Артабан напыщенно и льстиво, – я отдам тебе Сапора, связанного по рукам и ногам, как жертвенную овцу. Я приведу тебя ночью к лагерю, и ты тихонько, тихонько накроешь царя рукою, возьмешь его, как маленькие дети берут птенцов в ладонь. Только слушай Артабана; Артабан может все; Артабан знает тайны царя…
– Чего хочешь от меня? – спросил Юлиан.
– Великого мщения. Пойдем со мною!
– Куда?
– На север, через пустыню – триста двадцать пять парасангов; потом через горы, на восток, прямо к Сузам и Экбатане.
Перс указывал на горизонт.
– Туда, туда! – повторял он, не сводя глаз с Юлиана.
– Кесарь, – шептал Гормизда на ухо императору, – берегись. У этого человека дурной глаз. Он – колдун, мошенник или – не на ночь будь сказано – что-нибудь еще того похуже. Иногда в здешних краях по ночам творится недоброе… Прогони его, не слушай!..
Император не обратил внимания на слова Гормизды. Он испытывал странное обаяние молящих, пристальных глаз перса.
– Ты точно знаешь путь к Экбатане?
– О, да, да, да! – залепетал тот, смеясь восторженно. – Знаю, еще бы не знать! Каждую былинку в степи, каждый колодец. Артабан знает, о чем поют птицы, слышит, как растет ковыль, как подземные родники текут. Древняя Заратустрова мудрость в сердце Артабана, Он побежит, побежит перед твоим войском, нюхая след, указывая путь. Верь мне, через двадцать дней вся Персия в руках твоих до самой Индии, до знойного океана!..
Сердце императора сильно билось.
«Неужели, – думал он, – это и есть то чудо, которого я ждал? Через двадцать дней Персия в моих руках!..»
У него захватывало дух от радости.
– Не гони меня, – шептал урод; – я буду лежать, как собака, у ног твоих. Только что увидел я лицо твое, я полюбил, полюбил тебя, владыка вселенной, больше, чем душу свою, потому что ты прекрасен! Я хочу, чтобы ты прошел по телу моему и растоптал меня ногами своими, и я буду лизать пыль ног твоих и петь: слава, слава, слава Сыну Солнца, царю Востока и Запада – Юлиану!
Он целовал его ноги; оба раба также упали лицом на землю, повторяя:
– Что же делать с кораблями? – сказал Юлиан задумчиво, как будто про себя. – Покинуть без войска в добычу врагам или остаться при них?..
– Сожги! – шепнул Артабан.
Юлиан вздрогнул и посмотрел ему в лицо пытливо.
– Сжечь? Что ты говоришь?..
Артабан поднял голову и впился глазами в глаза императора:
– Ты боишься – ты?.. Нет, нет, люди боятся, не боги! Сожги, и ты будешь свободен, как ветер: корабли не достанутся в руки врагам, а войско твое увеличится солдатами, приставленными к флоту. Будь велик и бесстрашен до конца! Сожги, – и через десять дней ты у стен Экбатаны, через двадцать – Персия в руках твоих! Ты будешь больше, чем сын Филиппа, победитель Дария. Только сожги корабли и следуй за мной! Или не смеешь?
– А если ты лжешь? Если я читаю в сердце твоем, что ты лжешь? – воскликнул император, одной рукой схватив перса за горло, другой занося над ним короткий меч.
Гормизда вздохнул с облегчением.
Несколько мгновений молча смотрели они друг другу в глаза. Артабан выдержал взгляд императора. Юлиан почувствовал себя еще раз побежденным обаянием этих глаз, умных, дерзких и смиренных.
– Дай мне умереть, дай мне умереть от руки твоей если не веришь! – повторял перс.
Юлиан