им идолов, – чародейственной пляской, вихревым, лабиринтным круженьем, оргийно-неистовым, точно таким же, как у пещерных мэнад в Когульской росписи, пляшущих вокруг маленького голого, черного мальчика – может быть, уже Куроса-Адониса. К здешним, критским мэнадам сходит он с неба, в виде двуострой Секиры, Лабрис – будущего Крестного знаменья, или в человеческом виде – маленького бога, крылатого, реющего в воздухе бабочкой, должно быть, ослепительно-белой, как молния или как те грозовые огни Диоскуров, что вспыхивают спасительным для пловцов знаменьем, на верхушках мачт, или, наконец, как разделяющиеся языки пламени, что почили на апостолах в день Пятидесятницы (Evans, Palace, 161. – Mosso, Escurs, 165. – Karo, 145. – Dussaud, 343. – Fr. Lenormant, Cabiri, ар. Daremberg-Saglio, Dict. Antiq., t. I, v., II, 757. – Деян. 2, 1–4).
XXX
Что же все это значит?
«Многие люди спят с открытыми глазами, что греки называют „исступляться“, „корибанствовать“, – объясняет Плиний Натуралист все вообще „богоявления“, „теофании“, уже с почти нашею, бездушною, мнимо-научною грубостью (Plin., Natur. Hist., XI, 147). Неоплатоник Прокл объясняет их несколько тоньше: „В таинствах (Елевзинских) бывают явления несказанных Образов, phasmata“ (P. Foucart. Les Mysteres d’Eleusis, 1914, p. 395). Тем же словом определяет и Платон „Идеи“ – существ нерожденных рождающие Тени, Образы, eidola, – кажется, то самое, что Гете называл „Матерями“, die Mutter (Goethe, Faust, II, 1 Akt, finstere Galerie).
«Вакхом обуянные приводят себя в исступление, enthousiazousi, пока не увидят желаемого (бога)», – приоткрывает ту же святейшую тайну мистерий Филон Александрийский, современник, хотя и не участник того, что первые христиане называют parousia; слово это значит не только будущее «пришествие», но и всегдашнее «присутствие» Господа (Philo, de vita contemplat., 2. – Erw. Rohde, Psyche, II, 11). Эти «парузии», «пришествия», «богоявления» древних мистерий понял, кажется, из всех современных людей один только Шеллинг: Персефона-Корэ, Куроса женский двойник, в Елевзинских таинствах, «есть нечто и для нас действительно Сущее, ein wirklich existirendes Wesen» (Schelling, Philosophie der Offenbarung 1858, p. 500).
Надо с ума сойти, чтоб этому поверить, – кажется нам, христианам и нехристианам, одинаково. Мы все забываем – не всегда, впрочем, а только в нужных нам случаях, – что никто никогда «научно» не опровергнет возможного просперо-шекспировского взгляда человека на себя, и шопенгауэро-буддийского – на весь мир, как на «представление», «майю», «сон с открытыми глазами», «галлюцинацию».
С этой, для нас как будто «сумасшедшей», точки зрения путь к Тому «действительно Сущему», о Ком здешний же, критский мудрец Эпименид скажет, – и эти слова повторит ап. Павел в Афинском Ареопаге: «Им же живем, и движемся, и существуем» (Деян. 17, 28), – страшно далекий путь к Нему уже начат в этих «присутствиях», «богоявлениях» критского бога Младенца, Куроса, а может быть, и того жалкого, голого, черного мальчика в Когульской росписи – Адониса Пещерного.
XXXI
Нынешние критские горные пастухи и охотники, перекликаясь в случае опасности, трубят в огромные раковины-трубы, издающие оглушительный, гулу океана или бычьему реву подобный, звук. Пять тысяч лет назад миносские жрецы, как видно по изображениям на здешних резных камнях, трубили в точно такие же трубы (Schelling, Philosophie der Offerbarung, 1858, p. 500). Может быть, эти хорошо и нам известные средиземно-атлантические раковины, margaritana sinuanta, tridacna squamosa, напоминали им здесь, на Востоке, далекую родину, Запад (Poulsen, 65–66). Зов ее слышится во всей Крито-Эгее, как в исполинской раковине гул Океана.
Трубят, кличут, зовут Кого-то, как пастухи на горах – коз и овец, или, вернее, одного-единственного Агнца. И не тщетно зовут, – придет.
XXXII
Этот неумолкаемый зов повторит и ап. Павел двумя незапамятно-древними, как всегда в таких молитвах-заклятьях, неизменными, может быть, в Ханаан, Св. Землю, оттуда же, с Крита, занесенными словами:
Maran atha.
Господь гряди.
(I Кор. 16, 22. – D. Nielsen, 238, 247)
Этим раковинам-трубам Атлантиды – первых дней мира – может быть, ответит, и в последний день, труба Архангела.
5. Адонис – Атлас
I
Главного в Адонисовых мистериях, – общего, критского, а может быть, и средиземно-атлантического, корня, – мы не знали бы вовсе, по греческому мифу, смешавшему действительную, древнюю родину бога, Крит, с новою, мнимою, – Кипром, где совершались позднейшие Адонии, если бы не отзвук мифа, более древнего, может быть, ханаано-пелазгийского, дошедший до нас в случайной заметке христианского писателя Феодора Мопсуэтского, в одном несторианском сборнике св. отцов, – комментарии к той Афинской речи ап. Павла, где повторены слова Эпименида Критского о Зевсе Криторожденном: «Им же все мы живем и движемся, и существуем». – «Сказывают Критяне, будто бы Зевс был сыном царевым, и растерзан диким вепрем и погребен; и вот, говорят они, гроб его тут же, у нас» (Cook, 157).
Вепрем убит, по греческому мифу, Адонис, а по Феодору Мопсуэтскому, Критский Зевс, он же – Zan, Пифагоровой надписи на Юктской гробнице. Это значит: Зевс, Зан, Адонис-Адонай – одно и то же лицо, смертный, рожденный от смертной, такой же баснословный или доисторический богатырь, как Озирис, Таммуз, Аттис, Дионис, Митра, Кветцалькоатль, – все страдающие боги-люди. Вепрь, убийца Адониса, – это мы тоже знаем по бесчисленно повторенному, от Сапфо до Овидия, греческому мифу, – есть посланец бога войны, Арея, или сам бог. Юный зверолов насмерть ранен клыком зверя. Что это, бессмысленно-роковая судьба? Нет, затаенный или забытый новым мифом смысл древней мистерии глубже. Гибель Адониса – вольная жертва. «Он знает день, когда его не будет», – сказано об одном двойнике его, Озирисе, а другой – Таммуз – сам говорит о себе:
Нисхожу я стезей сокровенной,
Путем без возврата,
В глубины подземные.
«Да возвестит он волю мою», – говорит бог Эа о боге Таммузе. Отец – о Сыне. Это значит: Сын да сотворит волю Отца (W. Anz. Ursprung des Gnosticizmus, 1897, p. 98).
В мифе сознание вольной жертвы потухло, и даже в мистерии чуть брезжит; полным светом засияет только в христианстве: «Я отдаю жизнь Мою, чтобы снова принять ее. Никто не отнимает ее у Меня, но Я сам отдаю ее; власть имею отдать ее и власть имею принять ее. Заповедь сию получил я от Отца Моего» (Ио. 10, 17–18).
II
В вольной жертве убивается богом войны, Ареем, бог мира, Адонис-Курос, тот, с чьим пришествием, как поют куреты:
Укротил и диких зверей
Мир благоденственный.
Вот луч мистерии во мраке мифа.
Быть между нами не может любви… доколе, сраженный,
Кровью своей не насытит один свирепого бога Арея,
говорит враг врагу на войне. Но вот, между ними падает, сраженный, сам бог любви, Адонис, и кровью своей напишет заповедь мира уже не на орихалковой скрижали Закона, а в сердцах человеческих; вольно отдаст себя в жертву за людей душ человеческих Возлюбленный, чтобы люди, наконец, поняли, что такое война.
Так же и древнемексиканский бог мира, Кветцалькоатль, борется с богом войны, Витцилопохтлем: тот же миф, та же мистерия – на Юкатане и Крите – двух уцелевших концах рухнувшего моста – Атлантиды.
III
Атлантида погибла от войны и разврата, «язвы убийства» и «язвы рождения». Ту принял на себя Адонис-Атлас в смерти, эту – в любви; обе, по мифу, – невольно; вольно, – по мистерии.
Аполлодор и Павзаний сохранили греческий миф об Адонисе, кажется, впервые записанный, около V века до Р. X., греческим поэтом Паниазом, Panyasis (Ch. Vellay. Le culte et les fetes d’Adonis-Thammouz, 1904, p. 26).
Чистой из чистых, той, чье имя – благоухание – «Мирра», дочери кипрского царя, Фиаза, Theias, или, по другим сказаниям, Кинира, Kinyras, выходца из Финикии, «Красной Земли» (какой, Восточной или Западной?), внушает кровосмесительную похоть к отцу Афродита Лютая. Мирра поступила с отцом своим, так же как дочери Лота – «напоила его вином и вошла к нему, и спала с ним, а он не знал, когда она легла и когда встала» (Быт. 19, 30–36). Праведный Лот, пощаженный в Содоме, узнав, что с ним сделали дочери, не возмутился, хотя за меньшие грехи, по закону Моисееву, будут сжигать и побивать камнями. Царь же Фиаз-Кинир возмущается, хочет убить дочь; уже гонится за нею с мечом, но она убегает от него, и боги превращают ее в мирровое дерево. «Там, на полях Аравийских, текут из древесной коры горящие слезы ее, драгоценны, благоуханны, по имени Мирры, миррою названы», – поет Овидий (Ovid., Metamorph., 1. X). Есть одно среди довольно плоских и грубых слов его, бездонно глубокое и нежное:
Через девять месяцев раскрылась на дереве вспухшая кора, и «вышел из нее младенец плачущий, прекрасный Адонис».
IV
В белые ризы облекся я,
От смертей и рождений очистился…
Чистый на нечистом, белый на черном ложе кровосмешения зачат. Может ли это быть? Может. Вольно захотел страдать с людьми во всем, – и в этом; принял все человеческие раны, – и эту «стыдную рану» пола.
Мирру губит Афродита? Нет, Мирра – сама Афродита в мистерии, не Лютая, Подземная, а Кроткая, Небесная, Урания, страдающая Мать, женский двойник Сына. Так же как он, сходит и она с неба на землю, чтобы с ним страдать за людей. Люди приносят ей в жертву чистейшую мирру; но вот, сама она захотела принести себя в жертву людям, сгореть на алтаре благоуханною миррою.
V
«Моав – умывальная чаша Моя», – говорит Господь о горных озерах Моава, сына Лотова, зачатого на ложе кровосмешения: воды эти так чисты, что лицо Господне умывается в них (Пс. 59, 10). Ясно, что мы чего-то не понимаем в обоих мифах; что-то в них замкнуто от нас семью замками; но, может быть, открыто в мистерии, где догмат «божественных кровосмешений» соответствует догмату «божественной двуполости» (Fr. Lenormant. Lettres assyriologiques, 1872, II, 277). В этом последнем пол как бы восстает на себя, хочет преодолеть себя в категории пространства, где внутреннее единство мужеженского в первично-целостной личности разделяется на мужское и женское, как на правое и левое, верхнее и нижнее; а в догмате «кровосмешений», пол так же восстает на себя и хочет преодолеть себя, в категории времени, где внутреннее единство сыновне-отчего в той же первично-целостной личности разделяется на отчее и сыновнее, бывшее и будущее. В самых глубоких местах своих, омутах, естественное течение пола по нисходящей линии родов, образуя водовороты, как бы возвращается вспять, к истоку: сын хочет снова родить себя от матери, дочь – от отца, уже не во времени, а в вечности. Воля к безличному роду становится волей к торжествующей над родом – рождением, смертью, – бессмертной Личности.
Вот почему и на мифе сохранился, как царапина львиного когтя на теле ягненка, след мистерии: часто Адонис смешивается с Киниром, сын – с отцом; не потому ли, что Сын и Отец