мона Лучиа, жена Антонио да Винчи некогда спала вместе с маленьким Леонардо. Теперь семейное святохранимое ложе досталось по наследству дяде Франческо. Так же у изголовья на стене висело Распятие, образок Мадонны, раковина для святой воды, пучок серой сухой травы, называвшейся «туманом» – «неббиа», и ветхий листик с латинской молитвой. Он вернулся вниз, сел у огня, выпил воды с вином деревянной круглой чашки, – у нее был свежий запах заливы, который также напомнил ему самое далекое детство, – и, оставшись один, когда Джан-Баттиста с внучкой пошли спать, погрузился в ясные, тихие думы.
Он думал об отце своем, нотариусе Флорентийской Коммуны, сире Пьеро да Винчи, которого видел на днях вo Флоренции, в его собственном благоприобретенном доме на бойкой улице Джибеллино, – семидесятилетнем, еще бодром старике с красным лицом и белыми курчавыми волосами. Леонардо не встречал во всю свою жизнь человека, который бы любил жизнь такой простодушной любовью, как сире Пьеро. В былые годы нотариус питал отеческую нежность к своему незаконнорожденному первенцу. Но когда подросли двое младших законных сыновей, Антонио и Джульяно, – опасаясь, как бы отец не выделил старшему часть наследства, они старались поссорить Леонардо с отцом. В последнее свидание он чув ствовал себя чужим в семье. Особенное сокрушение по поводу распространявшихся в это время слухов об его безбожии выказал брат Лоренцо, почти мальчик по летам, но уже деловитый – ученик Савонаролы, «плакса», добродетельный и скопидомный лавочный сиделец цеха флорентийских шерстников. Нередко заговаривал он с художником при отце о христианской вере, о необходимости покаяния, смиренномудрия, о еретических мнениях некоторых нынешних философов и на прощание подарил ему душеспасительную книжку собственного сочинения.
Теперь, сидя у камина в старинной семейной комнате, вынул Леонардо эту книжку, исписанную мелким, старательным лавочным почерком.
«Книга Исповедальная, сочиненная мною, Лоренцо ди сире Пьеро да Винчи, флорентийцем, посланная Наине, невестке моей, наиполезнейшая всем исповедаться в грехах своих желающим. Возьми книгу и читай: когда увидишь в перечне свой грех, записывай, а в чем неповинен, пропускай, оное будет для другого пользительно, ибо о таковой материи, будь уверен, даже тысячи языков всего не могли бы пересказать».
Следовал подробный, составленный юным шерстником с истинною торговою щепетильностью, перечень грехов и восемь благочестивых размышлений, «кои должен иметь в душе своей каждый христианин, приступая к таинству исповеди».
С богословскою важностью рассуждал Лоренцо, грех или не грех носить сукна и другие шерстяные товары, за которые не уплачены пошлины. «Что касается души, – решал он, – то таковое ношение чужеземных тканей никакого вреда причинить не может, ежели пошлина неправедна. А посему да не смущается совесть ваша, возлюбленные братья и сестры мои, но будьте благонадежны! А если кто скажет: Лоренцо, на чем ты утверждаешься, полагая так о заграничных сукнах? – я отвечу: в прошлом, 1499 году, находясь по торговым делам в городе Пизе, слышал я в церкви Сан-Микеле проповедь монаха ордена Св. Доминика, некоего брата Дзаноби, с удивительным и почти невероятным обилием ученых доказательств, утверждавшего то самое о заграничных сукнах, что и я ныне».
В заключение, все с тем же унылым, тягучим многословием, рассказывал он, как дьявол долго удерживал его от написания душеполезной книги, между прочим, под предлогом будто бы он, Лоренцо, не обладает потребной к сему ученостью и красноречием, и что более приличествует ему, как доброму шерстнику, заботиться о делах своей лавки, нежели о писании духовных книг. Но, победив искушения дьявола и придя к заключению, что в этом деле не столь научные познания и красноречие, сколь христианское любомудрие и богомыслие потребны, – с помощью Господа и Приснодевы Марии, окончил он «книгу сию, посвящаемую невестке Наине, так же как всем братьям и сестрам во Христе».
Леонардо обратил внимание на изображения четырех добродетелей христианских, которые Лоренцо, быть может, не без тайной мысли о брате своем, знаменитом художнике, советовал живописцам представлять со следующими аллегориями: Благоразумие – с тремя лицами, в знак того, что оно созерцает настоящее, прошлое и будущее; Справедливость – с мечом и весами; Силу – облокотившейся на колонну; Умеренность – с циркулем в одной руке, с ножницами в другой, «коими обрезает и предрекает она всякое излишество».
От книги этой веяло на Леонардо знакомым духом того мещанского благочестия, которое окружало детские годы его и царило в семье, передаваемое из поколения в поколение.
Уже за сто лет до его рождения родоначальники дома Винчи были такими же честными, скопидомными и богобоязненными чиновниками на службе Флорентинской Коммуны, как отец его сире Пьеро. В 1339 году в деловых записях впервые упоминался прапращур художника, нотарий Синьории, некий сире Гвидо ди сире Микеле да Винчи.
Как живой, вставал перед ним дед Антонио. Житейская мудрость деда была точь-в-точь такая же, как мудрость внука, Лоренцо. Он учил детей не стремиться ни к чему высокому – ни к славе, ни к почестям, ни к должностям государственным и военным, ни к чрезмерному богатству, ни к чрезмерной учености.
«Держаться середины во всем, – говаривал он, – есть наиболее верный путь».
Леонардо помнил спокойный и важный старческий голос, которым преподавал он это краеугольное правило жизни-середину во всем:
– О, дети мои, берите пример с муравьев, которые заботятся сегодня о нуждах завтрашнего дня. Будьте бережливы, будьте умеренны. С кем сравню я доброго хозяина отца семейства? С пауком сравню его, в средоточии широко раскинутой паутины, который, чувствуя колебание тончайшей нити, спешит к ней на помощь.
Он требовал, чтобы каждый день к вечернему колоколу Ave Maria все члены семьи были в сборе. Сам обходил дом, запирал ворота, относил ключи в спальню и прятал под подушку. Никакая мелочь в хозяйстве не ускользала от недремлющего глаза его: сена ли мало задано волам, светильня ли в лампаде чересчур припущена служанкою, так что лишнее масло сгорает, – все замечал, обо всем заботился. Но скаредности не было в нем. Он сам употреблял и детям советовал выбирать для платья лучшее сукно, не жалея денег, ибо оно праннее, – реже приходится менять, а потому одежда из доброго сукна не только почетнее, но и дешевле.
Семья, по мнению деда, должна жить, не разделяясь, под одной кровлей: «ибо, – говорил он, – когда все едят за одним столом, – одной скатерти, одной свечи хватает, а за двумя, – нужно две скатерти и два огня; когда греет всех один очаг, довольно одной вязанки дров, а для двух нужны две, – и так во всем».
На женщин смотрел свысока: «им следует заботиться о кухне и детях, не вмешиваясь в мужнины дела; глупец – кто верит в женский ум».
Мудрость сире Антонио не лишена была хитрости. – Дети мои, – повторял он, – будьте милосердны, как того требует святая мать наша Церковь; но все же друзей счастливых предпочитайте несчастным, богатых – бедным. В том и заключается высшее искусство жизни, чтобы, оставаясь добродетельным, перехитрить хитреца.
Он учил их сажать плодовые деревья на пограничной меже своего и чужого поля так, чтобы они кидали тень на ниву соседа; учил просящему взаймы отказывать с любезностью.
– Тут корысть двойная, – прибавлял он, – и деньги сохраните, и получите удовольствие посмеяться над тем, кто желал вас обмануть. И ежели проситель умный человек, он поймет вас и станет еще больше уважать за то, что вы сумели отказать ему с благопристойностью. Плут-кто берет, глуп – кто дает. Родным же и домашним помогайте не только деньгами, но и потом, кровью, честью, – всем, что имеете, не жалея самой жизни для благополучия рода, ибо, помните, возлюбленные мои: гораздо большая слава и прибыль человеку – делать благо своим, нежели чужим.
После тридцатилетнего отсутствия, сидя под кровлей отчего дома, слушая завывание ветра и следя, как потухают угли в очаге, художник думал о том, что вся его жизнь была великим нарушением этой скопидомной, древней, как мир, паучьей и муравьиной, дедовской мудрости – была тем буйным избытком, беззаконным излишеством, которое, по мнению брата Лоренцо, богиня Умеренности должна обрезать своими железными ножницами.
На следующий день рано утром вышел он из дома, разбудив садовника, и пройдя через бедное селение Винчи с высокими и узкими домиками, тесно лепившимися по склону холма вокруг крепости, стал подыматься в соседний поселок Анкиано крутою дорогою, все время в гору. Опять, как вчера, светило печальное белое, точно зимнее солнце, небеса были безоблачны и холодны, с мутнолиловыми краями, даже в это раннее утро. Трамонтано за ночь усилился. Но ветер не рвал и не мотал, как вчера, а дул ровно, прямо с севера, как будто падая с неба, однообразно свистя в ушах. Опять те же бледные сухие нивы с редкими колосьями – здесь, на этой высоте, еще более напоминавшие север, расположенные по склонам холмов полукруглыми ярусами – лунками, как выражались поселяне Винчи, – тощие виноградники, не густые не яркие травы, облетающие маки, пыльно-серые оливы, крепкие черные сучья которых коротко и болезненно вздрагивали от ветра.
Войдя в поселок Анкиано, Леонардо остановился, не узнавая мест. Он помнил, что некогда здесь были развалины замка Адимари и в одной из уцелевших башен – маленькая сельская харчевня. Теперь на этом месте, на так Называемом Кампо делла Торрачча, виднелся новый, с гладко выбеленными стенами, дом среди виноградника. на низкой каменной оградой поселянин окапывал заступом лозы. Он объяснил художнику, что владелец харчевни умер, а наследники продали землю богатому овцеводу из Орбиньяно, который, очистив вершину холма, развел на нем виноградник и рощу олив. Недаром расспрашивал Леонардо об анкианском кабачке: он родился в нем.
Здесь, при самом въезде в бедный горный поселок, над большой дорогой, которая, переваливая через Монтеальбано, вела из долины Ньеволе в Прато и Пистойю, в мрачном остове рыцарской башни Адимари, лет пятьдесят назад, ютилась веселая сельская харчевня – остерия. Вывеска на скрипучих заржавленных петлях с надписью «Боттильерия» – распивочная, открытая дверь, с видневшимися рядами бочек, оловянных кружек и пузатых глиняных кувшинов, два подслеповатых, точно лукаво подмигивающих, решетчатых окошка без стекол, с почерневшими ставнями, и гладко вытертые ногами посетителей ступеньки крылечка выглядывали из-под свежего навеса виноградных лоз, сквозивших на солнце. Жители окрестных селений по пути на ярмарку в Сан-Миньято или Фучеккио, охотники за дикими козами, погонщики мулов, доганьеры – стражники флорентийской пограничной таможни и другой невзыскательный люд заходили сюда покалякать, распить фиаско дешевого терпкого вина, сыграть в шашки, карты, зернь, дзару или тарокку.
Служанкою в кабаке была девушка лет шестнадцати, круглая сирота, бедная контадина – поселянка из Винчи, по имени Катарина.
Однажды весною, в