брезгайте дрянными городишками. Боже вас упаси! В этих самых грязненьких предместьицах, в темненьких переулочках можно иногда такое откопать, что пальчики оближешь!..
Лучо развязно потрепал Макиавелли по плечу и назвал его шалуном.
– Темно, – отнекивался он, – да и холодно, замерзнем… – Фонари возьмем, – настаивал Никколо, – шубы наденем, каппы[59] на лицо. По крайней мере никто не узнает. В таких похождениях, чем таинственнее, тем приятнее. – Мессере Леонардо, вы с нами? Художник отказался.
Он не любил обычных грубых мужских разговоров о женщинах, избегал их с чувством непреодолимой стыдливости. Этот пятидесятилетний человек, бестрепетный испытатель тайн природы, провожавший людей на смертную казнь, чтобы следить за выражением последнего ужаса в лицах, иногда терялся от легкомысленной шутки, не знал, куда девать глаза и краснел, как мальчик. Никколо увлек мессера Лучо. На следующий день рано утром пришел из дворца камерьере узнать, доволен ли главный герцогский строитель отведенным ему помещением, не терпит ли недостатка в городе, переполненном таким множеством иностранцев, и передал ему с приветствием герцога подарок, состоявший, по гостеприимному обычаю тех времен, из хозяйственных припасов – куля с мукой, бочонка с вином, бараньей туши, восьми пар каплунов и кур, двух больших факелов, трех пачек восковых свечей и двух ящиков конфетти. Видя внимание Чезаре к Леонардо, Никколо попросил его замолвить за него словечко у герцога – выхлопотать ему свидание.
В одиннадцать часов ночи, обычное время приема у Чезаре, отправились они во дворец.
Образ жизни герцога был странен. Когда однажды феррарские послы жаловались папе на то, что не могут добиться приема у Чезаре, его святейшество ответил им, что он и сам недоволен поведением сына, который обращает день в ночь, и по два, по три месяца откладывает деловые свидания.
Время его распределялось так: летом и зимою ложился он спать в четыре или пять часов утра, в три пополудни для него только что брезжила утренняя заря, в четыре вставало солнце, в пять вечера он одевался, тотчас обедал, иногда лежа в постели, во время обеда и после занимался делами. Всю свою жизнь окружал тайной непроницаемой, не только по естественной скрытности, но и по расчету. Из дворца выезжал редко, почти всегда в маске. Народу показывался во все дни великих торжеств, войску – во время сражения, в минуты крайней опасности. Зато каждое из его явлений было поражающим, как явление полубога: он любил и умел удивлять.
О щедрости его ходили слухи невероятные. На содержание Главного Капитана Церкви не хватало золота, Непрерывно стекавшегося в казну св. Петра со всего христианского мира. Послы уверяли государей, будто бы он тратит не менее тысячи восьмисот дукатов в день. Когда Чезаре проезжал по улицам городов, толпа бежала за ним, зная, что он подковывает лошадей своих особыми, легко спадающими серебряными подковами, чтобы нарочно терять их по пути, в подарок народу.
Чудеса рассказывали и о телесной силе его: однажды будто бы, в Риме, во время боя быков, юный Чезаре бывший тогда кардиналом Валенсии, разрубил череп быку ударом палаша. В последние годы французская болезнь только потрясла, но не сокрушила его здоровья. Пальцами прекрасной, женственной тонкой руки гнул он лошадиные подковы, скручивал железные прутья, разрывал корабельные канаты. Недоступного собственным вельможам и послам великих держав, можно было видеть его на холмах в окрестностях Чезены, присутствующим на кулачных боях полудиких горных пастухов Романьи. Порой и сам принимал он участие в этих играх.
В то же время – совершенный кавальере, законодатель светских мод. Однажды, ночью, в день свадьбы сестры своей, мадонны Лукреции, покинув осаду крепости, прямо из лагеря прискакал во дворец жениха, Альфонсо д’Эсте, герцога Феррарского; никем не узнанный, весь в черном бархате, в черной маске, прошел толпу гостей, поклонился, и, когда они расступились перед ним, один, под звуки музыки, начал пляску и сделал несколько кругов по зале с таким изяществом, что тотчас все его узнали. «Чезаре! Чезаре! Единственный Чезаре!» – пронесся восторженный шепот в толпе. Не обращая внимания на гостей и хозяина, он отвел невесту в сторону и, наклонившись, стал что-то шептать ей на ухо. Лукреция потупила глаза, вспыхнула, потом побледнела, как полотно, и сделалась еще прекраснее, вся нежная, бледная, как жемчужина, быть может, невинная, но слабая, бесконечно покорная страшной воле брата, покорная, как уверяли, даже до кровосмешения.
Он заботился об одном: чтобы не было явных улик. Может быть, молва преувеличивала злодеяния герцога, может быть, действительность была еще ужаснее молвы. Во всяком случае, он умел прятать концы в воду.
Дворцом его высочеству служила старинная готическая ратуша Фано.
Пройдя через большую, унылую и холодную залу, общую приемную для менее знатных посетителей, Леонардо и Макиавелли вступили в маленький внутренний покой, должно быть, некогда часовню, с цветными стеклами в стрельчатых окнах, высокими седалищами церковного хора, где в тонкой дубовой резьбе изображены были двенадцать апостолов и учителя первых веков христианства. В увядшей фреске на потолке, среди облаков и ан гелов, реял голубь Духа Святого. Здесь находились приближенные. Разговаривали полушепотом: близость государя чувствовалась через стену.
Плешивый старичок, злополучный посол Римини, уже третий месяц дожидавшийся свидания с герцогом, видимо усталый от многих бессонных ночей, дремал в углу на церковном седалище.
Иногда дверь приотворялась, секретарь Агапито, с озабоченным видом, с очками на носу и пером за ухом, просовывал голову и приглашал к его высочеству когонибудь из присутствовавших.
При каждом его появлении посол Римини болезненно вздрагивал, приподымался, но видя, что очередь не за ним, тяжело вздыхал и опять погружался в дремоту, под звук аптекарского пестика в медной ступе.
За неимением других удобных комнат в тесной ратуше, часовня превращена была в походную аптеку. Перед окном, где было место алтаря, на столе, загроможденном бутылями, колбами и банками врачебной лаборатории, епископ Санта-Джуста, Гаспаре Торелла, главный врач – архиатрос его святейшества папы и Чезаре, приготовлял недавно вошедшее в моду лекарство от «французской болезни» – сифилиса, настойку из так называемого «святого дерева»– гуайяко, привозимого с новооткрытых Колумбом полуденных островов. Растирая в красивых руках остропахучую шафранно-желтую сердцевину гуайяко. слипавшуюся в жирные комки, врач-епископ объяснял с любезной улыбкой природу и свойства целительного дерева. Все слушали с любопытством: многие из присутствовавших знали по опыту страшную болезнь. – И откуда только взялась она? – в горестном недоумении покачивал головой кардинал Санта-Бальбина. – Испанские жиды и мавры, говорят, занесли, – молвил епископ Эльна. – Теперь, как издали законы против богохульников, – еще, слава Богу, поутихла. А лет пять, шесть назад – не только люди, но и животные, лошади, свиньи, собаки заболевали, даже деревья и хлеба на полях. Врач выразил сомнение в том, чтобы французскою болезнью могли заболевать пшеница и овес.
– Покарал Господь, – сокрушенно вздохнул епископ Трани, – за грехи послал нам бич гнева Своего!
Собеседники умолкли. Раздавался лишь мерный звон пестика в ступе, и казалось, что учителя первых веков христианства, изображенные в хорах по стенам, с удивлением внимают этой странной беседе новых пастырей церкви Господней. В часовне, озаренной мерцающим светом аптекарской лампочки, где удушливый камфарный запах лекарственного дерева смешивался с едва уловимым благоуханием прежнего ладана, собрание римских прелатов как будто совершало тайное священнодействие.
– Монсиньоре, – обратился к врачу герцогский астролог Вальгулио, – правда ли, будто бы эта болезнь передается через воздух? Врач сомнительно пожал плечами.
– Конечно, через воздух! – подтвердил Макиавелли с лукавой усмешкой. – Как же иначе могла бы она распространиться не только в мужних, но и в женских обителях. Все усмехнулись.
Один из придворных поэтов, Баттисто Орфино, торжественно, как молитву, прочел посвящение герцогу новой книги епископа Тореллы о французской болезни, где он, между прочим, уверяя, будто бы Чезаре добродетелями своими затмил великих древних мужей: Брута – справедливостью, Деция – постоянством, Сципиона – воздержанием. Марка Регула – верностью и Павла Эмилия – великодушием, – прославлял Знаменосца Римской Церкви как основателя ртутного лечения.
Во время этой беседы секретарь Флоренции, отводя то одного, то другого придворного в сторону, ловко расспрашивал их о предстоящей политике Чезаре, выпытывал, выслеживал и нюхал воздух, как ищейка. Подошел и к Леонардо и, опустив голову на грудь, приложив указательный палец к губам, поглядывая на него исподлобья, проговорил несколько раз в глубокой задумчивости: – Съем артишок… съем артишок… – Какой артишок? – удивился художник. – В том-то и штука – какой артишок?.. Недавно герцог загадал загадку посланнику Феррары, Пандольфо Коленуччо: я, говорит, съем артишок, лист за листом. Может быть, это означает союз врагов его, которых он, разделив, уничтожит, а может быть, и что-нибудь совсем другое. Вот уже целый час ломаю голову! И наклонившись к уху Леонардо, прошептал: – Тут все загадки да ловушки! О всяком вздоре болтают, а только что заговоришь о деле – немеют, как рыбы или монахи за едою. Ну, да меня не проведешь! Я чую – что-то у них готовится. Но что именно? Что? Верите ли, мессере, – душу заложил бы дьяволу, только бы знать, что именно!
И глаза у него заблестели, как у отчаянного игрока. Из приотворенной двери высунулась голова Агапито. Он сделал знак художнику.
Через длинный, полутемный ход, занятый телохранителями – албанскими страдиотами, вступил Леонардо в опочивальню герцога, уютный покой с шелковыми коврами по стенам, на которых выткана была охота за единорогом, с лепною работою на потолке, изображавшею басню о любви царицы Пазифаи к быку. Этот бык, багряный или золотой телец, геральдический зверь дома Борджа, повторялся во всех украшениях комнаты, вместе с папскими трехвенечными тиарами и ключами св. Петра.
В комнате было жарко натоплено: врачи советовали больным после ртутного втирания беречься сквозняка, греясь на солнце или у огня. В мраморном очаге пылал благовонный можжевельник; в лампадах горело масло с примесью фиалковых духов: Чезаре любил ароматы. По обыкновению, лежал он, одетый, на низком ложе без полога, посередине комнаты. Только два положения тела были ему свойственны: или в постели, или верхом. Неподвижный, бесстрастный, облокотившись на подушки, следил он, как двое придворных играют в шахматы рядом с постелью на яшмовом столике, и слушал доклад севкретаря: Чезаре обладал способностью разделять внимание на несколько предметов сразу. Погруженный в задумчивость, медленным, однообразным движением перекатывал он из одной руки в другую золотой шар, наполненный благоуханиями, с которым никогда не расставался, Так же как со своим дамасским кинжалом.
Он принял Леонардо со свойственной ему очаровательной любезностью. Не позволяя преклонить колено, Дружески пожал художнику руку и усадил его в кресло. Пригласил его, чтобы посоветоваться о планах Браманте для нового монастыря в городе Имоле, так называемой