себя венец и власть над королевством, по праву его и званию законно принадлежащим ему, — к вящей славе господа, к вящему благу всей земли, а себе самому — к наивысшему почету и наименьшим тяготам, ибо нигде никогда ни один государь не царствовал над народом, столь радостно ему покорным, как покорен ему этот народ.
Услыхав такое предложение, протектор взглянул отчужденным взглядом и ответил так. Да, ему небезызвестно, что говорят они правду; однако он так неподдельно любит короля Эдуарда и его детей, что ему гораздо дороже добрая слава в окрестных государствах, чем корона этого государства, о которой он никогда и не мечтал; и поэтому он не видит в своем сердце ничего, что склонило бы его к их просьбе. Ведь в чужих народах, где не так хорошо известна истина, будут, наверное, думать, что это он сам своим честолюбием и коварством низложил принца и присвоил себе корону; а таким позором он бы не хотел запятнать свою честь ни за какой венец. С ним он приобретет много больше трудов и печалей, чем отрад, — а кто ждет от короны иного, тот и вовсе недостоин ее носить. Тем не менее он не только прощает их просьбу, но даже благодарит их за любовь и сердечное расположение; однако он умоляет их теперь ради него пойти и высказать эти чувства принцу. А с него довольно жить под властью принца, служа ему трудами и советами, пока тому угодно их принимать; и он сделает все, что может, чтобы привести королевство в добрый порядок. Благодарение богу, хорошее начало этому уже положено, хоть протектором он стал совсем недавно; по крайней мере, злоба тех, кто прежде пытался и впредь намеревался ему противодействовать, теперь уже укрощена, частично разумными его мерами, а частично, пожалуй, скорее уж особой божьей милостью, чем человеческими заботами.
Получив такой ответ, герцог по разрешению протектора переговорил с мэром, рекордером и с дворянами, что были при нем, а затем, заранее испросив и получив прощение, он громко возвестил протектору, что окончательное решение, твердо принятое всем королевством, состоит в том, что потомство короля Эдуарда не должно более властвовать над ним. И так как зашли они уже слишком далеко, чтобы безопасно отступать, и так как избранный ими путь они все равно считали бы самым благодетельным для всех, даже не вступив на него, то, если его милости угодно принять корону, они будут смиренно умолять его об этом, если же он даст решительный отказ (который им бы очень не хотелось услышать), тогда они поневоле должны искать и сумеют найти какого-нибудь другого вельможу, который им не откажет.
Эти слова сильно взволновали протектора, хотя только что всякий мог видеть, что от него никак нельзя было ожидать согласия. Но так как он понял, что иного способа нет — либо он примет корону, либо и он, и его племянник ее потеряют, — то он обратил к лордам и общинам вот какие слова:
«Поскольку мы поняли, к великому нашему огорчению, что все наше королевство так решило, что оно никоим образом не потерпит над собою короля из потомства Эдуарда, а над нашими людьми никто на свете не сможет управлять против их воли; и поскольку мы также поняли, что нет ни одного человека, к кому корона могла бы перейти законнее, чем к нам, истинному наследнику, законнорожденному от нашего дражайшего отца Ричарда, покойного герцога Йорка; и поскольку к этому праву сейчас присоединился и ваш выбор, лорды и общины королевства, который мы считаем самым важным из всех на свете прав {В 1565 добавлено: «также поскольку я вижу единодушное согласие ваших мнений обо мне и не хочу показаться бессильным к управлению государством или невнимательным к вашему обо мне доброму мнению».}, поэтому мы милостиво склоняемся на вашу просьбу и убеждение и в соответствии с этим принимаем ныне на себя королевский сан, власть и управление над двумя славными королевствами, Англией и Францией, для того, чтобы одним отныне и впредь наследно править, властвовать и защищать, другое же божьей милостью и с вашей доброй помощью завоевать и подчинить вновь, чтобы оно обреталось всегда в должной покорности нашей английской короне, — и ради этого никогда мы не попросим у господа продлить нашу жизнь дольше, чем надобно, чтобы этого достичь» {В 1565 пространнее: «Я полагаю, что только управление обеими державами должно принадлежать мне, а законные доходы и владения в них — вам, т. е. всему обществу; и если наступит день, когда я переменюсь в этой мысли, то пусть небесные силы в тот день отнимут у меня не только это ваше государство, но и самую мою жизнь, которой я стану недостоин».}.
При этих словах поднялся большой шум и раздались крики: «Король Ричард! Король Ричард!» И тогда лорды поднялись наверх к королю (ибо так его стали называть с этого времени), а народ разошелся, толкуя о случившемся по-разному, как кому подсказывало воображение.
Больше всего было толков и недоумений о том, как это дело было сделано: обе стороны вели себя так странно, словно об этом между ними не было прежде никаких переговоров, хотя очевидно было, что никто из слушателей не мог быть так глуп, чтобы не понять, что все дело сговорено между ними заранее. Впрочем, некоторые и это извиняли, утверждая, что все должно делаться по порядку и людям надлежит из приличия некоторое время притворяться, будто они не знают того, что знают. Так, при посвящении в сан епископа всякий понимает: если только он уплатил за папские буллы {В 1565 добавлено: «и ничего не заплатил королю…»}, то он уже решился стать епископом; и тем не менее он дважды должен быть спрошен, желает ли он стать епископом, дважды должен ответить «нет» и лишь на третий раз согласиться, словно по принуждению. Так и в балаганном представлении все отлично знают, что тот, кто играет султана, на самом деле всего лишь сапожник; но если бы кто-нибудь возымел глупость показать не вовремя, что ему это известно, и окликнуть актера в его султанском величии собственным его именем, то как бы не пришлось султанскому палачу хватить его по голове, — и поделом: не порти игру. Вот и эти дела (говорил народ) — не что иное, как королевские игры, только играются они не на подмостках, а по большей части на эшафотах. Простые люди в них лишь зрители; и кто поумней, тот не будет в них вмешиваться. А кто влезает на подмостки и вмешивается в игру, не зная роли, те только портят представление и себе же делают хуже.
На следующий день {107} протектор с огромной свитой направился в вестминстерский дворец {В 1565 добавлено: «который и больше и величественней, чем лондонский, и в котором разбираются судебные дела всякого рода со всех концов королевства».} и там явился в Суд королевской скамьи {В 1565 добавлено: «это место так называется потому, что решения этого суда имеют такую же силу, как те, что исходят из собственных уст короля».}, объявив присутствующим, что ему угодно принять корону именно здесь, где король сидит и служит закону, ибо он полагает, что служить законам — главнейший долг короля. А затем он обратился с речью, заискивая изо всех сил и перед знатью, и перед торговцами, и перед ремесленниками, и перед всяким сбродом, более же всего перед законоведами британского королевства. В заключение же, чтобы никому не внушать страха и ненависти и чтобы снискать расположение коварным своим милосердием, он, описав весь вред раздоров и всю пользу согласия и единства, во всеуслышанье заявил, что отныне он изгнал из памяти всякую прежнюю вражду и при всех прощает все, что было сделано против него. И дабы подтвердить такие слова, он повелел привести к себе некоего Фогга {108}, которого он давно уже смертельно ненавидел; и когда того доставили к нему из церковного убежища (куда он бежал из-за страха перед королем), то он на глазах всего народа подал ему руку. Народу это понравилось и вызвало общую хвалу, но умные люди сочли это пустой потехой. На возвратном же своем пути он не пропускал без доброго слова ни единого встречного: ибо кто знает за собою вину, тот всегда склонен к подобному угодливому заискиванию.
Когда после этих шутовских выборов он вступил во власть, было 26 июня, а затем 6 июля он был коронован. И это торжество оказалось обеспеченным по большей части теми самыми приготовлениями, которые предназначались для коронования его племянника.
Так совершилось это страшное преступление. И так как не бывает добра от того, что рождено во зле, то все время, пока он был королем, убийства и кровопролития не прекращались до тех пор, пока его собственная гибель не положила всему этому предел. Но если кончилось его время самой лучшей и самой справедливой смертью — его собственной {109}, — то началось оно смертью самой горестной и гнусной — я имею в виду прискорбное убийство его невинных племянников, молодого короля и его маленького брата {110}. Смерть и окончательная погибель их, однако, оставались под сомнением так долго, что некоторые до сих пор пребывают в неуверенности, были ли они убиты в те дни или нет. И это не только потому, что Перкин Варбек {111}, пользуясь коварством многих людей и глупостью еще более многих, так долго обманывал мир, и вельможами и простонародьем принимаемый за младшего из этих двух принцев, — это еще и потому, что в те дни все дела делались тайно, одно говорилось, а другое подразумевалось, так что не бывало ничего ясного и открыто доказанного, а вместо этого по привычке к скрытности и тайне люди всегда ко всему относились с внутренним подозрением: так искусные подделки вызывают недоверие к настоящим драгоценностям. Однако по поводу этого мнения и всех доводов в пользу него и против него мы сможем в дальнейшем рассказать подробнее, если нам удастся описать историю благородного покойного государя, славной памяти короля Генриха VII, или, может быть, в сжатом очерке изложить отдельно судьбу названного Перкина {112}. А здесь, по недостатку времени, я опишу лишь ужасный конец этих младенцев, и не по всем тем различным рассказам, которые мне приходилось слышать, а только по такому, который я слышал от таких людей и в таких обстоятельствах, что мне трудно считать его неистинным.