в косу и, как ему показалось, была похожа на юную сопрано Марию Кузнецову{57} в сцене с письмом из оперы Чшщайкова «Онегин и Ольга».
Ада по мере девичьих сил тщилась сдержать, отвести рыдания, переводя их в возглас удивления, указывая на какое-то мерзкое насекомое, пристроившееся на стволе осины.
(Мерзкое? Мерзкое? Да это был только что открытый, фантастически редкий экземпляр Nymphalis danaus Наб. из рода ванесс, оранжево-бурая, с черно-белыми передними кончиками крыльев, по окраске напоминавшая, как выяснил ее открыватель, профессор вавилонского колледжа в Небраске, не собственно бабочку «монарха», а этого «монарха» видом бабочки «вице-король», одной из известных и искусных ее имитаторш. Гневная приписка Ады.)
— Завтра, бабочка моя, — с горечью сказал Ван, — ты придешь сюда со своим зеленым сачком.
Она покрыла поцелуями его лицо, она целовала его руки и снова губы, веки, мягкие темные волосы. Он обцеловывал ей ноги, колени, ее мягкие темные волосы.
— Когда же, любимый, когда же снова? В Луге? Калуге? Ладоге? Когда, где?
— Не то, нет, не то! — воскликнул Ван. — Главное, главное, самое главное… чтоб ты была мне верна, будешь мне верна?
— Не плюйся, любимый, — проговорила с тусклой улыбкой Ада, смахивая следы многочисленных «т», и «б», и «в». — Не знаю. Я обожаю тебя. Никогда не полюблю другого, как тебя, никогда, нигде, ни в земной, ни в загробной жизни, ни в Ладоре, ни на Терре, где, как говорят, бродят наши души. Но! Но, мой Ван, мой любимый, я чувственна, я жутко чувственна и не знаю, честное слово, qu’y puis-je?[168] О Боже, не проси меня, в школе есть девочка, она в меня влюблена, я не соображаю, что говорю…
— Девицы не в счет, — говорил Ван, — но я убью всех мальчишек, которые будут возле тебя крутиться. Прошлой ночью пытался написать тебе стихи об этом, но стихи писать не умею; только начало звучит, самое начало: Ада, отрада, сень сада… остальное как в тумане, попробуй домыслить сама.
Они обнялись в последний раз, и не оглядываясь, бегом он ринулся прочь.
Спотыкаясь о дыни, с яростью сбивая жокейским хлыстиком головки заносчиво тянущегося вверх фенхеля, Ван вернулся к Лесной Развилке. Его поджидала поддерживаемая под уздцы юным мавром любимая вороная кобыла Траурница. Отблагодарив грума пригоршней стелл, Ван пустил лошадь в галоп, перчатки его были мокры от слез.
26
В пору первой разлуки Ван с Адой использовали для переписки особый шифр, который совершенствовали в течение всех пятнадцати месяцев с момента отъезда Вана из Ардиса. Эта разлука продлилась почти четыре года («наша черная радуга», как звала ее Ада) — с сентября 1884 года по июнь 1888, включив в себя две кратких, полных неописуемого восторга интерлюдии (в августе 1885 и в июне 1886) да пару случайных свиданий («сквозь решетку дождя»). Толкование шифров — скучное занятие; все же придется обозначить несколько основополагающих моментов.
Слова в одну букву оставались как есть. В каждом же полновесном слове каждая буква заменялась следующей в ряду алфавита в зависимости от числа букв в слове — второй от нее по алфавиту, или третьей, или четвертой, или пятой и так далее. Так, четырехбуквенное слово «твой» становилось «цётн» («ц» в алфавите идет четвертой после «т», «ё» — четвертой после «в» и т. п.), тогда как слово «любовь» (набор букв в котором дважды вынуждал выходить за пределы алфавитного цикла и начинать цикл сначала) превращалось в «сДжфзВ», где заглавными помечались буквы второго алфавитного цикла: так, например, вместо «ю», от которого надо было отсчитать вперед шесть знаков (слово «любовь» состоит из шести букв) — я, А, Б, В, Г, Д — появлялось «Д»; так же и «ь» попадал своим обозначением во второй цикл, становясь «В». В популярных изложениях теорий космоса (изданиях, легко и непринужденно начинающихся с ясных и понятных фраз) внезапно случается ужасное: они начинают сыпать математическими формулами, и мозг уже перестает дальнейшее воспринимать. В наши намерения подобное не входит, если только шифр наших любовников (уже сам по себе эпитет «наших» может вызвать раздражение, что поделаешь) воспримется с чуть большим вниманием и чуть меньшей антипатией, то можно положиться, что и не слишком большого ума читатель сумеет уяснить это «перетекание» в очередной алфавитный цикл.
К несчастью, возникли осложнения. Ада выступила с некоторыми усовершенствованиями, как то: начинать каждое послание с зашифрованного французского, после первого слова переходить на зашифрованный английский, затем после первого слова из трех букв снова возвращаться на французский, и так метаться туда-сюда, добавляя все новые сложности. С введением этого новшества послания сделалось даже труднее читать, чем писать, в особенности потому, что оба корреспондента, преисполненные сладким чувственным нетерпением, что-то вставляли, что-то вычеркивали, делая ошибки в словах и в шифровке, став одновременно и жертвами невыразимой тоски, и жертвами переусложненности своих криптограмм.
Во втором, начавшемся в 1886 году периоде разлуки шифр был коренным образом изменен. Оба, и Ван, и Ада, знали наизусть семидесятидвухстрочную поэму Марвелла «Сад» и сорокастрочное стихотворение Рембо «Mémoire». Именно оттуда заимствовали они буквы для своих писем. Слово обозначалось, например, таким образом: с.2.11 с. 1.2.20 с.2.8, где «с.» и цифра за ней обозначали строку и ее номер в поэме Марвелла, а следующая цифра — позицию нужной буквы в этой строке, иными словами, «с.2.11» означало: «вторая строка, одиннадцатая буква». По сути, все было ясно до предела; если в качестве дополнительно путающей уловки привлекалось стихотворение Рембо, то для указания строки использовалась прописная «С», и только. Но все-таки разъяснять — скучное занятие, ведь разъяснения увлекательны, только если хочется (боюсь, не нам) в примерах выискать ошибки. Словом, вскоре выяснилось, что у этого варианта гораздо больше пороков, чем в первоначальном шифре. Из соображений конспирации нельзя было иметь под рукой для проверки книгу или переписанный текст стихотворений, и какой бы незаурядной памятью оба ни обладали, все же погрешностей избежать не могли.
Весь 1886 год они продолжали переписываться с прежней частотой — не менее письма в неделю; но, что любопытно, в третий период их разлуки — с января 1887 по июнь 1888 года (после длинного-длинного междугородного разговора и очень краткого свидания) письма их становились все реже и реже, сократившись до двадцати от Ады (причем весной 1888 их уж было всего два-три) и до примерно вдвое большего числа от Вана. Никаких отрывков из их переписки мы здесь привести не можем, поскольку все письма были уничтожены в 1889 году.
(Я бы полностью опустила эту короткую главу. Приписка Ады.)
27
— Марина блестяще о тебе отзывается и пишет «уже чувствуется осень». Это так по-русски. Твоя бабушка в эту пору, даже если в окрестностях Виллы Армина стояла жара, всегда регулярно произносила то же «already-is-to-be-felt-autumn». Марина всегда считала, что «Армина» — именно ее имени анаграмма, а не той «marina», что «морская». Выглядишь превосходно, сынок мой, хотя могу себе представить, как надоело тебе общение с ее малышками. А потому у меня предложение…
— Да нет, девчушки прелесть, — умиленно заверил отца Ван, — особенно мила крошка Люсетт.
— У меня предложение отправиться со мной сегодня на коктейль. Устраивает замечательная вдовушка некого майора де Прэ — неким образом родственника нашего покойного соседа, стрелка отменного, только темновато оказалось на Выгоне и внезапный вопль сунувшегося под руку мусорщика пришелся не к месту. Так вот, эта замечательная и влиятельная дама, стремящаяся оказать услугу одному моему другу (кашляет), имеет, насколько мне известно, пятнадцатилетнюю дочь по имени Кордула, общение с которой, несомненно, послужит для тебя компенсацией безотрадного лета, убитого в лесу Ардиса на игры в жмурки с двумя малолетками.
— Мы в основном играли в скраббл и снап, — вставил Ван. — А что, нуждающийся друг твой также моей возрастной категории?
— Она будущая Дузе, — строго заметил Демон. — И нынешний вечер призван дать ей «профессиональный толчок». Ты займешься Кордулой де Прэ, я — Корделией О’Лири.{58}
— D’accord![169] — кивнул Ван.
Мамаша Кордулы, перезрелая, переусердствовавшая в нарядах и перехваленная комическая актриса, представила Вана акробату-турку с роскошными орангутаньими, сплошь в рыжевато-каштановых волосах, лапищами и с глазами шарлатана, — но оказалось, напротив, он большой мастер в цирковом деле. Ван настолько был захвачен беседой с ним, с таким восторгом ловил советы профессионала, исполненный зависти, тщеславия, благоговения и прочих свойственных юности чувств, что у него почти не осталось времени ни на Кордулу, низенькую, приземистую, краснолицую девицу в темно-красном шерстяном свитере с высоком воротом, ни даже на сногсшибательную юную леди, чьей обнаженной спины едва касалась рука отца, когда тот направлял ее в сторону того или иного нужного гостя. Однако в тот же вечер Ван столкнулся с Кордулой в книжной лавке, и она сказала:
— Между прочим, Ван, — ведь я могу называть тебя просто по имени, верно? — твоя кузина Ада — моя школьная подруга. Вот так-то! А теперь объясни, пожалуйста, чем ты покорил нашу взыскательную Адочку? В первом же письме из Ардиса она буквально захлебывалась от восторга — это Ада-то! — до чего мил, умен, своеобразен, неотразим…
— Глупости! Когда это было?
— По-моему, в июне. Потом прислала еще одно письмо, в ответ на мое… потому что я ужасно приревновала к тебе… честное слово! — и буквально засыпала ее всякими расспросами — ну, а ответ на мое письмо был уклончив и о Ване практически ни слова.
Теперь он взглянул на Кордулу с особым вниманием. Он где-то читал (если постараться, мы припомним точное название источника, только не Тильтиль, это из «Синей Бороды»{59}), что мужчина может без труда определить лесбиянку, молодую и одинокую (ведь пожилую пару определенного свойства узнает всякий), по трем характерным чертам: по слегка подрагивающим рукам; ледяному, бесстрастному тону и по паническому страху в глазах, если мужчине вздумается пройтись оценивающим взглядом по прелестям, которые обстоятельства вынуждают ее выставлять напоказ (как то: красивые обнаженные плечи). Ничего такого (а именно — «Mytilène, petite isle»[170] Луи Пьера{60}) как бы не было свойственно Кордуле, стоявшей перед ним, запустив руки в карманы «гарботоша» (макинтоша с поясом), из-под которого виднелся ее жутко безвкусный свитер, и смотревшей ему прямо в глаза. Ее коротко стриженные волосы имели цвет непонятный, нечто среднее между сухой соломой и подмокшей соломой. Блекло-голубая радужка, такая же, как у миллионов бесцветных уроженцев французской Эстотии. Миленький кукольный ротик; если намеренно губы свести и выпятить — обозначатся по бокам, как выражаются портретисты, «два серпика», которые, в лучшем случае, кажутся продолговатыми впадинками, в худшем, морщинками, как на подмороженных щеках у девок в