Скачать:PDFTXT
Ада, или Эротиада

возник в замочной скважине яростный зеленый глаз.

Но для Ады куда отвратительней всех этих приступов капризного нрава оказалось выражение пронзительного блаженства, появлявшееся у Люсетт, когда она, обхватывая Вана руками и коленками, цепко повисала, тесно прижимаясь к нему, как к стволу дерева, хотя дерева ходячего, так что ее невозможно было оторвать, пока старшая сестра в сердцах ее не шлепала.

— Должна признаться, — говорила Ада Вану, когда они вместе плыли в красной лодке по течению к задрапированному зеленым пологом их островку средь Ладоры, — должна признаться с болью и стыдом, что весь мой великолепный план, Ван, потерпел крах. По-моему, помыслы этой чертовки нечисты. По-моему, она воспылала к тебе преступной страстью. По-моему, мне надо ей сказать, что ты ей единоутробный брат и что миловаться с единоутробным братом не только непозволительно, но и отвратительно. Я знаю, она боится неприятных и грозных слов; я тоже боялась, когда мне было четыре года; но она скрытный ребенок по натуре, и ее надо оберегать от всяких кошмаров и всяких нахрапистых наглецов. Но если она не уймется, я всегда смогу пожаловаться Марине, сказать, что она мешает нашим размышлениям и занятиям. Хотя, может, тебе это вовсе не мешает? Может, она возбуждает тебя? Да? Признайся, она тебя возбуждает?

— Нынешнее лето гораздо печальней того, первого, — тихо отозвался Ван.

35

И вот мы на заросшем ивами островке посреди тишайшего из притоков Ладоры, вдоль одного берега заливные луга, на другом поэтически темнеет вдалеке, на вершине поросшего дубами холма — шато[202] Бриана. Средь этого овалом вытянувшегося приюта Ван подверг свою новую Аду сопоставительному внешнему анализу; сравнения оказались не трудны, так как образ девочки, изученный им до мелочей четыре года назад на фоне все той же струящейся голубизны, был еще ярок и свеж в его памяти.

Лоб ее как бы стал меньше, не только оттого, что стала выше она сама, но из-за ее новой прически с волнующим завитком спереди; белизна лба, ныне чистого, без единого прыщика, теперь приобрела явный матовый оттенок, кожа поперек собиралась в мелкие складки, как будто бедняжка Ада все эти годы излишне часто хмурилась.

Брови ее, как и прежде, были царственны и густы.

Глаза. Ее глаза сохранили сладострастные складки век; ресницыэффект припушенности антрацитовой пылью; приподнятый зрачок — индо-гипнотическое зависание; веки — свою способность даже в момент мимолетного объятия пребывать начеку и широко раскрытыми; но само выражение глаз — когда она грызла яблоко или разглядывала какую-либо находку или просто внимала животному ли, человеку — изменилось, словно прибавилось подернувших зрачок наслоений молчаливой печали, и беспокойней, чем прежде, сновали в прелестных ложбинках блестящие глазные сферы: мадемуазель Гипнокуш, «чей взгляд, не задерживаясь на человеке, все же пронзает насквозь».

Ее нос, сделавшись на ирландский манер шире, теперь уж не походил на Ванов; но линия его явно стала круче и кончик был, казалось, чуть больше вздернут, и выявилась маленькая вертикальная впадина, которой Ван у двенадцатилетней холмовзбирательницы не припоминал.

Теперь при ярком свете был заметен у нее между носом и верхней губой едва различимый, темный, шелковистый пушок (сродни тому, что покрывал ее предплечья), который, как утверждала Ада, был обречен на удаление при первом же визите в косметический кабинет нынешней осенью. От присутствия помады губы ее стали теперь невыразительно тусклы, что по контрасту усиливало внезапность очарования, стоило в момент веселья или алчного аппетита обнажиться влажно поблескивавшим крупным зубам, пунцово-сочному языку и нёбу.

Теперь, как и тогда, ее шея оставалась источником самого неповторимого, самого пронзительного восторга, в особенности если она распускала волосы по плечам и изредка сквозь черные блестящие пряди просвечивала мельком кожа, теплая, белая, желанная. Брызги кипятка и комариные укусы перестали ей досаждать, но Ван обнаружил у Ады вдоль позвоночника, чуть ниже талии, бледный, в дюйм длиной, след глубокой царапины, оставленной прошлым августом невесть откуда взявшейся булавкой — а может, колючим прутиком средь гостеприимного сена?

(Какой ты жестокий, Ван!)

На тайном этом островке (запретном месте для воскресных парочек, поскольку был он собственностью Винов, и объявление с невозмутимостью гласило, дескать «нарушители рискуют пасть от пули стрелка-любителя из Ардис-Холла»; фразеология Дэна) растительность состояла из трех вавилонских ив, окаймленных ольховой порослью, и многотравия, включавшего рогоз, аир и еще немного тайника с пурпурными губками, над которым, будто над щенком или котенком, склонялась Ада, что-то ласково приговаривая. Под покровом нервно трепещущей ивовой листвы Ван производил свой обзор.

Плечи у нее были нестерпимо грациозны: никогда бы не позволил жене при таких плечах носить наряды без бретелей, хотя не ей быть мне женой. В английской версии весьма комичного повествования Мопарнас герой Ренни говорит Нелл: «Позор и мрак нашей аномальной связи канет вместе с нами в самую глубину Ада, куда царственным перстом своим укажет нам путь Отец Небесный». По совершенно непонятной причине хуже всего получаются переводы не с китайского, а с наияснейшего французского.

Ее соски, теперь вызывающе пунцовые, были окружены нежными темными волосками, которые также предстояло удалить, так как они, по ее словам, unschicklich[203]. Откуда только, недоумевал Ван, выкопала она такое жуткое словцо? Груди ее были прелестны, белые, налитые, но ему почему-то нравились те ее девчоночьи маленькие, нежные бугорочки с неоформившимися, неяркими бутончиками.

Он узнавал уже знакомое, только ей присущее, восхитительное втягивание плоского девичьего живота, его неповторимую «игру», открыто радостные усердия косых мышц, «улыбку» ее пупка, — пользуясь выражением из лексикона любителей танца живота.

Однажды он захватил с собой бритвенный прибор и помог ей счистить три островка растительности на теле.

— Я твой Шехерез, — говорил он, — а ты моя Ада, и вот наш зеленый молельный ковер.

Поездки на тот островок навечно запечатлелись в их памяти о том лете и в таких сплетениях, которые уж не суждено было распутать. Им виделось, как они обнявшись стоят там нагие, в убранстве колышущихся лиственных теней и, глядя, как несет их по течению в красной лодке среди мозаичного колыхания отраженной в воде ряби, машут, машут платками; и это загадочное смешение последовательностей казалось еще странней, так как лодка, все время удаляясь, одновременно к ним приближалась, дробились весла, преломляясь в воде, рябь солнечных бликов устремлялась вспять, подобно тому, как крутятся назад в стробоскопическом эффекте колеса проплывающего мимо карнавального шествия. Время дурачило их, побуждая одного задавать памятный вопрос, вынуждая другого произносить забытый ответ, и как-то раз в ольховой чаще они обнаружили подвязку, бесспорно, принадлежавшую Аде, отрицать этого она не смела, однако Ван знал наверняка, никак не могла она оказаться на Аде тогда, в те летние бесчулочные прогулки на волшебный остров.

Ее красивые, сильные ноги, пожалуй, стали длинней, однако по-прежнему хранили ту нимфеточную глянцевую бледность и гибкость. Она и сейчас могла захватить губами большой палец ноги. На подъеме правой ноги и на запястье левой руки у нее были маленькие, не слишком заметные, но вечные и священные родинки, подобные тем, которыми были отмечены его правое запястье и левая ступня. Ада начала было красить ногти «Лаком Шехерезады» (весьма модным увлечением «восьмидесятых»), но так как в вопросах личного туалета грешила неряшливостью и забывчивостью, лак с ногтей облетал, оставляя непристойно светлые пятна, потому Ван посоветовал ей вернуться к «долаковому периоду». В качестве компенсации он купил ей в Ладоре (в этом маленьком прелестном курортном местечке) золотой браслет-цепочку на ногу, но она потеряла цепочку во время одного из их неистовых свиданий и неожиданно ударилась в слезы, стоило Вану сказать, что, мол, ничего, когда-нибудь после другой любовник отыщет.

Ее блистательный ум, ее одаренность. Конечно же, она изменилась за эти четыре года, но и он соответственно менялся в эти годы, так что их мысли и чувства сохраняли обоюдное созвучие, как продолжалось и после, и всегда, сколько б ни было меж ними разлук. Ни в одном не осталось и следа дерзости Wunderkind’а образца 1884 года, но по книжности своего интеллекта оба теперь до абсурдности сильней превосходили своих сверстников, чем в детские годы; собственно говоря, Ада (родившись 21 июля 1872 года) уже закончила частную школу, в то время как Ван, будучи старше на два с половиной года, к концу 1889 года надеялся получить степень магистра. Может, речь Ады и поутратила свой прежний блеск и азарт, и уже проглядывали в ней первые смутные признаки того, что она впоследствии назовет «роковым пустословием» (пустоцветностью), — во всяком случае, в ретроспекции; однако природный ее ум обрел большую глубину, казалось, его внутренние, глубинные, до странности «метэмпирические»[204] (по выражению Вана) токи внутренне усиливали и тем обогащали простейшее выражение ее простейшей мысли. Читала она так же, запоем и без разбора, как и он, однако каждый определял для себя «любимую» тему — он избрал террологическую отрасль психиатрии, она — драматургию (в особенности русскую), и эта «страсть», как считал он, в ее случае была «в масть», но надеялся, что увлечение временно и пройдет. Ее флоромания, увы, еще продолжалась; но после того как в 1886 году д-р Кролик скончался в собственном саду от сердечного удара, она опустила всех своих выживших куколок в гроб, где возлежал он, по ее словам, как in vivo[205], цветущий и румяный.

Теперь, в пору ее по-своему полной страданий и смятения юности, Ада в любви была даже еще более возбудимой и настойчивой, чем в ее аномально сладострастном детстве. Прилежный исследователь различных анамнезов, д-р Ван Вин практически так и не смог подогнать пылкую двенадцатилетнюю Аду под образ нормальной английской девочки из своей картотеки, девочки, лишенной преступных и нимфоманских наклонностей, интеллектуально весьма развитой и духовно благополучной, хотя столько подобных девчушек расцветало — и перезревало — в древних замках Франции и Эстотиландии, если верить претенциозным романам и маразматическим мемуарам. Свою собственную страсть к Аде Вану было еще трудней определить и постичь. Перебирая в памяти ласки, доставшиеся ему при посещении «Виллы Венеры» или во время более ранних наведываний в прибрежные домики Ранты или Ливиды, он с удовлетворением отмечал: то, что он испытывал с Адой, превосходило все остальное, вместе взятое, ибо одно лишь прикосновение ее пальчика или губ к уснувшей жилке возбуждало в нем не просто более мощное, но совершенно ни на что не похожее delicia[206], не сопоставимое с самым нескончаемым «финишем» юной многоопытной шлюхи. Что же это было такое, вздымавшее животный акт до уровня куда выше, чем подвластный наитончайшему из искусств или наидерзновеннейшему из полетов чистой науки? Сказать, что момент соития с Адой отзывается в нем жгучей, как огонь, болью, агонией «реальности» высшего порядка,

Скачать:PDFTXT

возник в замочной скважине яростный зеленый глаз. Но для Ады куда отвратительней всех этих приступов капризного нрава оказалось выражение пронзительного блаженства, появлявшееся у Люсетт, когда она, обхватывая Вана руками и