apropos[360], в коробке корсетов и хрестоматий (corsets and chrestomathies), оставленной Бэлль, и я уверяю тебя, те картинки были куда реалистичней, чем замысловатая картина Монга-Монга, пик творчества которого — 888 год, за тысячу лет до того, как я обнаружила ее случайно в одной из своих засад в углу, а Ада сказала, что это иллюстрация из «Восточной гимнастики». Миновал день, выглядывали звезды, и гигантские мотыльки блуждали, шестилапые, снизу вверх по оконному стеклу, и мы сплетались, пока нас не охватывал сон. Тогда-то я и узнала… — подытожила Люсетт, прикрывая глаза и повергая Вана в мучительное, дьявольски осязаемое вспоминание Адиного приглушенного постанывания в миг высшего блаженства.
В этот момент, как в умело продуманной, с комическими вливаниями, пьесе, затрезвонил медный портофон, батареи принялись клокотать, более того, во вскрытой бутылке шипанула от жалости содовая.
Ван (сердито): Повтори последнее слово… Как? L’adorée? Погоди минутку! (Люсетт) Прошу тебя, сиди, не вставай! (Люсетт шепчет французское детское выражение из двух «пис».) Ладно! (Указывает в сторону коридора.) Прости, Полли! Так это l’adorée? Нет? Прочти весь абзац. A… la durée{114}. La durée это не… что «коже»? А-а, то же, что и «протяженность»? Угу. Прости еще раз, надо заткнуть рванувшую содовую! Не вешай трубку! (Кричит в Кор-и-Дор, как в Ардисе именовался длинный проход на втором этаже.) Пусть себе течет, Люсетт, наплевать!
Он налил себе еще стакан коньяку и мгновение до смешного не мог сообразить, от чего оторвался… ах да, портофон!
В трубке было глухо, но едва он опустил ее на рычаг, раздался трезвон, и в тот же самый момент легонько постучала в дверь Люсетт.
— La durée… О Господи, да входи ты без стука!.. Нет, Полли, «стук» это не тебе… это моей кузиночке. Ну ладно. La durée не то же, что «протяженность», так как преисполнено — да «пре», а не «при»! — особого философского смысла. Так, что теперь? Не поняла, dor-ée это или dur-ée? де, у, эр! Я думал, ты французский знаешь! Ах так! Ну, пока…
— Моя машинистка, примитивненькая, зато всегда доступная блондинка, не смогла разобрать «durée» при моем исключительно разборчивом почерке, так как, видите ли, знает просто французский, а не научную лексику.
— Вообще-то, — заметила Люсетт, вытирая длинный конверт, слегка забрызганный содовой, — Бергсон предназначен либо для очень молодых, либо для очень несчастных, как, например, данная доступная рыжулька.
— За угадывание Бергсона, — сказал доцент-развратник, — dans ton petit cas[361] четверка с минусом, не выше. Или, может, вознаградить тебя поцелуем в крестик… если потребуется?
Скривившись, меняя позу в кресле, наш младой Вандемоний клял про себя то состояние, в которое прочно вогнал его этот Лисий образ — крест о четырех пламенеющих угольках. Один из синонимов «состояние» — «положение», а слово «человека» можно понимать как «мужчины» (ведь слова «L’Humanité» и «Mankind» имеют общее значение «человечество»), вот так-то, дорогие мои, Лоуден и перевел недавно заглавие malheureux[362] пошлого романчика Помпье «La Condition Humaine»[363], в котором, между прочим, термин «Вандемоний» уморительно истолкован, как «Koulak tasmaniene d’origin hollandaise»[364].
— Если ты серьезно, — сказала Люсетт, облизываясь и щуря темнеющие глазки, — тогда, дорогой, можешь приступать немедля. Но если ты смеешься надо мной, тогда ты жестокий и гнусный Вандемоний!
— Будет, будет, Люсетт, по-русски «крестик» — это «крестик» и ничего больше! Или это амулет? Ты только что говорила про маленькую красную запонку или пешку. Ты носишь это, или, может, носила, на цепочке вокруг шейки? Что это, коралловый дар, glandulella[365] весталок Древнего Рима? В чем тут, милая, секрет?
Не отводя от него пристального взгляда, Люсетт произнесла:
— Хорошо, я объясню, хотя это одна из «хрупких башенок» нашей сестрицы; я думаю, ты знаком с ее лексиконом.
— О да, знаю! — вскричал Ван (дергаясь в язвительной насмешке, вскипая неистовой яростью, вымещая ее на этом рыжем козленке отпущения, наивной Люсетт, преступление которой только в том и состояло, что она приняла в себя призраками всю ненасытность губ той, другой). — Ну как же, припоминаю! Скверное пятно в единственном числе может обернуться святым символом во множественном. Ты, разумеется, подразумеваешь стигму на переносице у целомудренных, изможденных юных монашек, которых священники там и сям расписывали крестообразно кистью для миропомазания.
— Все гораздо проще, — молвила терпеливая Люсетт. — Вернемся вновь в библиотеку, где ты обнаружил тот предметик, до сих пор стоящий навытяжку в своем ящичке…
— «З», «Земская». Как я и ожидал, ты и впрямь похожа на Долли, такую, какая на портрете в библиотеке над ее инкрустером, все в тех же прелестных панталончиках и с фламандской гвоздикой в руке.
— Нет-нет, — возразила Люсетт, — это маловыразительное полотно обозревало твои занятия и шалости в дальнем конце и висело рядом со стенным шкафчиком над застекленным книжным шкафом.
Когда кончится эта мука? Не могу же я, распечатав письмо прямо при ней, читать его публично вслух! Я не владею искусством размерять мои вздохи.
— Однажды в библиотеке, коленками на желтой подушке, лежащей на английском стуле, приставленном к овальному столу на львиных лапах…
[Эпитетный стиль повествования явно свидетельствует о его эпистолярном источнике. — Ред.]
— …я завязла с шестью Buchstaben[366] на последнем кону игры во Флавиту. Не забудь, мне было шесть и в анатомии я не разбиралась, но старалась изо всех своих жалких силенок не отстать от двух Wunderkinder. Ты взглянул, опустил палец в мой желобок и мгновенно рассеял случайный порядок букв, составлявший, скажем, ЛИКРОТ или РОТИКЛ, а Ада потопила нас обоих под шелком своих волос, заглянув поверх наших голов, и, когда ты завершил передвижку, вы с ней тут же оба, si je puis la mettre comme Ça[367] (канадийский французский), оба повалились на черный ковер в припадке необъяснимого веселья, ну а я наконец кротко сложила слово РОТИК (маленький рот), оставшись наедине с моим родным пошлым инициалом. Надеюсь, я основательно запудрила тебе мозги, Ван, так как la plus laide fille au monde peut donner beaucoup plus que’elle n’a[368], a теперь простимся, вечно твоя.
— …Пока живет еще это тело{115}, — пробормотал Ван.
— «Гамлет»! — заметил самый способный из студентов нашего доцента.
— Верно, верно, — отозвался ее и его мучитель. — Но, видишь ли, англичанин с медицинским уклоном, играющий в скраббл, при двух дополнительных буквах мог бы составить, к примеру, слово STIRCOIL, что означает широко известный стимулятор потовой железы, или слово CITROILS, то, чем конюхи чистят молодых кобылок.
— Пожалуйста, Вандемоний, прекрати! — взмолилась Люсетт. — Читай ее письмо, а мне дай мою шубу.
Но он не унимался, паясничая:
— Я поражен! Мог ли я предположить, что величественная наследница скандинавских королей, российских великих князей и ирландских баронов заговорит форменным языком трущоб! Ты и впрямь, Люсетт, ведешь себя как кокотка.
В грустном раздумье Люсетт произнесла:
— Как отвергнутая кокотка, Ван!
— О моя душенька (my dear darling)! — вскричал Ван, уязвленный собственной грубостью и жестокостью. — Пожалуйста, прости меня! Я болен. Последние четыре года я страдаю кровородственнораковым образованием — таинственной болезнью, описанной Конильетто. Не клади свою хладную длань мне на лапу… это лишь ускорит твой конец и мой. Продолжай рассказ!
— Так вот, обучив меня простейшим этюдам для одной руки, жестокая Ада бросила меня. Правда, мы все еще продолжали время от времени заниматься этим вместе — на ранчито у знакомых после вечеринки, в белом «салуне», который она учила меня водить, в мчащемся через прерии спальном вагоне, в грустном-прегрустном Ардисе, где я провела с ней последнюю ночь перед отъездом в Куинстон. Ах, Ван, я люблю ее руки, потому что на одной та же, что и у тебя, родинка (small birthmark), потому что у нее такие длинные пальцы, потому что они, по сути, Вановы, только в уменьшительном отражении, в ласкательной форме (разговор — как частенько случалось в чувствительные моменты у представителей ветви Винов — Земских этого странного семейства, самого обширного на Антитерре, — пестрел русскими выражениями, что в данной главе приводится без особого соответствия, — читатель нынче пошел нервный).
— Она бросила меня, — продолжала Люсетт, щелкнув уголком рта, и машинально скользнула рукой вверх-вниз по телесного цвета чулку. — Бросила и завела весьма прискорбный романчик с Джонни, это юная звезда из Фуэртевентура, c’est dans la famille[369], точный ее однолеток (coeval), внешне они прямо близнецы, он родился в том же году, в тот же день, в ту же минуту…
Глупенькая Люсетт совершила промашку.
— Да нет, этого не может быть! — мрачно прервал ее Ван, бросив насупленно, сжав в кулаки руки, раскачиваться из стороны в сторону (ах, как нетерпелось кое-кому приложить к воспаленному прыщу на его правом виске обмакнутый в кипяток Wattebausch[370], так бедняга Рак называл ее спотыкающееся арпеджирование). — Такого просто быть не может! Немыслимо, черт побери, такое у близнецов! Даже у тех, что видела Брижитт, та, представляю, смазливенькая девчонка с торчащими сосочками, на которых поигрывали отблески свечки. Обычно разница между появлением близнецов, — продолжал он тоном безумца, настолько управляющим собой, что кажется сверхумником, — редко случается меньше четверти часа, это то время, которое требуется натруженной матке, чтобы передохнуть и в покое полистать женский журнал, прежде чем возобновить свои малоаппетитные потуги. В весьма редких случаях, когда матка автоматически продолжает усердствовать, врач может этим воспользоваться и выпустить на свободу второго шельмеца, который, можно сказать, окажется минуты на три моложе, что для династии по степени удачи — удвоенной удачи, когда ликует весь Египет — становится, пожалуй, позначительней, чем победный финиш в марафоне. Однако живые существа, сколько б их ни было, никогда не появляются на света la queue-leu-leu[371]. «Единовременные близнецы» это нонсенс!
— Ну уж не знаю (well, I don’t know)! — проговорила Люсетт (слегка повторяя в этой фразе меланхоличную интонацию матери, как бы тем самым передавая смесь испуга и неведения, но вместе с тем — судя по едва заметному движению подбородком, выражавшему скорее снисходительность, чем согласие, — несколько принижая и приглушая суть отпора несогласного с ней собеседника).
— Я только хотела сказать, — продолжала она, — что он был красивый мальчик испано-ирландского происхождения, темноволосый и бледный, так что со стороны их принимали за близнецов. Я не сказала, что они и в действительности двойняшки. Или «тройняшки».
Тройняшки? Дройняшки? Кто так произносил? Кто? Кто? Или дройняшки каплями ронялись во сне, в каком? Живы ли сиротки? Но вернемся к Люсетт.
— Примерно через год она узнала, что он содержанец одного старого педераста, и бросила его, и тот у моря во время прибоя пустил себе