в гостиную рядом с их спальней. Но в то воскресное утро, не подозревая о теперешних вкусах Люсетт (в детстве, помнится, она обожала какао) и испытывая острое желание с утра пораньше насладиться Адой, даже если придется нарушить ее прелестный сон, Ван спешно довершил омовение, наскоро вытерся полотенцем, припудрил в паху и, даже не позаботившись одеться, вернулся в боевой готовности в спальню, однако обнаружил там взъерошенную и мрачную Люсетт все в той же бледно-зеленой ночной сорочке, сидевшую на краешке прелюбодейского ложа, тогда как с набухшими сосками Ада, успев надеть, из ритуальных или прорицательских соображений, его дар — алмазное ожерелье, затягивалась первой утренней сигаретой, пытаясь добиться от сестрички, хочет ли та монакских блинов с потомакским сиропом или же предпочитает несравненный их янтарно-рубиновый бекон. Завидев Вана, который, нимало не смущаясь впечатлением, производимым его внешним видом, подошел и стал каким надо коленом на ближайший край громадной кровати (Роза с Миссисипи однажды привлекла на нее с прогрессивной целью наглядного просвещения двух своих сестренок-шоколадок, а также куклу примерно с них ростом, только белую), Люсетт дернулась было, чтоб уйти, однако жадная рука Ады остановила ее.
— Не газуй, киска! (Выражение пошло с тех пор, как наша малышка где-то году в 1882 легонько попортила воздух за столом.) А ты, Божество Садовое{126}, позвони-ка, чтоб принесли завтрак в номер — три кофе, полдюжины яиц всмятку, побольше тостов с маслом и кучу…
— Ну уж нет! — перебил ее Ван. — Два кофе, четыре яйца et cetera. Я вовсе не желаю, чтоб администрация узнала, что со мной в постели две девицы, при моих скромных потребностях одной (teste[411] у Флоры) довольно.
— Скромных! — фыркнула Люсетт. — Пусти меня, Ада, мне нужна ванна, а ему нужна ты.
— Киска останется здесь! — вызывающе выкрикнула Ада и вмиг изящным жестом сдернула с сестры ночную сорочку.
Люсетт покорно поникла головой, хрупкие плечики опустились; она привалилась спиной к наружной стороне Адиной подушки с уничижительной бесчувственностью жертвы, кудри оранжевой дымкой обволокли черный бархат пухлого изголовья.
— Да не зажимайся ты, дурочка, руками! — приказала Ада, сбрасывая простыню, полуприкрывавшую три пары ног. Одновременно, не повернув головы, она рукой отпихнула подсуетившегося Вана от своего зада, в то время как другой принялась колдовать над маленькими, но прелестными, в алмазиках пота, грудками и над втянутым, трепещущим животом, скользя вниз к жар-птице, раз уж примеченной Ваном, теперь вполне оперившейся, и восхитительной на свой лад, как и вожделенный его иссиня-черный вороненок. Чаровница! Акразия{127}!
То, что сложилось теперь, не вполне можно бы назвать ситуацией в духе Казановы{128} (тот помноженный надвое распутник мазал одной краской, отражая своими мемуарами однообразие своей эпохи) — скорее полотном более раннего живописца, представителя венецианской (sensu largo[412]) школы, представленной (в «Запретных живописцах») достаточно умело, чтоб выдержать пытливый бордельный, vue d’oiseau[413] взгляд.
Так вот, вид сверху, как бы в отражении потолочного зеркала, которое Эрик по наивности замыслил в своих распутных мечтах (на самом деле изображение сверху притемнено, поскольку нераскрытые шторы все еще преграждают доступ внутрь хмурому утру), открывает зрителю широким островом кровать, подсвеченную слева от нас (справа от Люсетт) ночником, тихо зудящим накаливанием на столике с западного края кровати. Простыня и стеганое одеяло сбились у лишенного бортика подножия в южной части острова, откуда едва приземливший взгляд начинает свой путь на север по распахнуто-раздвинутым ногам младшей мисс Вин. Росинка на рыжеватом мху непроизвольно отзывается стилистическим откликом в аквамариновой слезке на пылающей щеке. Еще один маршрут из гавани в глубь материка пролегает по всей длине белого левого бедра той, что лежит посредине; взглянем, что за сувениры предложены на обозрение: вот покрытые алым лаком длинные Адины ногти, пальцы направляют в меру упрямую, оправданно податливую мужскую руку с притемненного востока на просветленный рыжеватый запад, вот сияет ее алмазное ожерелье, которое в данный момент не намного драгоценней аквамаринового с противоположной (западной) стороны пути под названием Неизведанный Роман. Обнаженный, со шрамом, мужчина на восточной оконечности острова попадает в полутень и в целом менее интересен, однако возбужден так неистово, что это ни ему, ни определенного свойства туристу ничего хорошего не сулит. Стена со свежеоклеенными обоями к западу от теперь уж громче зудящей (et pour cause[414]) доросиновой лампы украшена в честь девушки в центре перуанской жимолостью — магнитом для восхитительной колибри Loddigesia{129} (привлекаемой, боюсь, не столько ради сбора нектара, сколько ради микронасекомых, завязших в цветках), тогда как на столике с этого края — невзрачный коробок спичек, караванчик сигарет, подносик из Монако, экземпляр слабого Вольтэмандового триллера и Огненная Орхидея Oncidium{130} в аметистовой вазочке. На аналогичном столике с Вановой стороны имеется подобная же сверхмощная, однако не включенная лампа, дорофон, пачка бумажных платков, лупа для чтения, возвращенный ардисовский альбом, а также оттиск статьи «Тихая музыка как причина мозговых опухолей», подписанная: д-р Чирей (шутливый псевдоним юного Раттнера). Звуки имеют цвет, цвета имеют запах. Янтарный пожар Люсетт вторгается в ночной жар и запахи Ады, упираясь в порог Ванового лавандового желания. Десять жадных, порочных, нежных, длинных пальцев двоих разнополых демонят ласкают, приняв в свою постель, беспомощную киску. Темные, распущенные волосы Ады походя щекочут редкую достопримечательность местного колорита, сжимаемую ее левой рукой, великодушно выставляющей напоказ свою находку. Без рамы, без подписи.
Тут можно бы и подвести черту (так как волшебно ожившая диковинка вмиг изошла влагой, и Люсетт, подхватив ночную сорочку, убежала к себе). Оказалось, лавочка — из тех, где ювелир касанием кончиками пальцев нежно, подобно тому, как сучит задними крылышками присевшая голубянка, или тому, как потирает готовую исчезнуть монету фокусник, умеет безделку представить подороже; но как раз в такой лавочке дотошный искатель-художник, по капризу или с умыслом, как ober или unterart[415], находит неопознанное полотно, приписываемое Грилло или Обьето.
— Бедняжка, как она нервна! — заметила Ада, потянувшись через Вана к пачке бумажных платков. — Можешь теперь заказывать завтрак — хотя… О, какой восхитительный вид! Похвально! В жизни не видала мужчину, чтоб так мгновенно восстанавливался.
— Сотни шлюх и множество красоток и поопытней будущей миссис Виноземской говорили мне то же.
— Пусть я не отличаюсь прежней сообразительностью, — грустно сказала Ада, — только знаю я одну особу, это не просто кошка, это блудливая кошка, и зовут ее Кордула Тобакко, она же мадам Извращенская. В сегодняшней утренней газете сообщается, что во Франции девяносто процентов кошек мрут от рака. Интересно, как обстоит с этим дело в Польше.
После определенной паузы он обожал [sic! — Ред.] блины. Люсетт, однако, так и не вернулась, и когда Ада, по-прежнему в своих алмазах (значит, до утренней ванны поимела по меньшей мере еще одну порцию caro[416] Вана с одним «кэмелом») заглянула в комнату для гостей, то обнаружила, что белый саквояж и голубые меха исчезли. К подушке была приколота записка, выведенная зеленой подводкой «Арлен»:
Другой такой ночи не вынесу можно помешаться еду в Верма кататься на лыжах с прочими жалкими шерстистыми гусеницами недели на три несчастная
Pour Elle[417].
Подойдя к аналою, приобретенному в монастыре, чтобы при писании поддерживать позвоночное мышление в вертикальности, Ван начертал следующее письмо:
Бедняжка Л.!
Очень огорчились, что ты так скоро ушла. Еще более для нас огорчительно, что вовлекли нашу Эсмеральду и русалочку в отвратительные шалости. Никогда впредь, милая жар-птичка, не будем мы играть с тобой в такие игры. Про. про. (просим прощения). Мысленное отражение, брожение и жжение прекрасного толкает художников и безумцев к непредсказуемости. Известно, что зеленый глаз и золотистый локон сводят с ума и пилотов мощных авиалайнеров, и даже грубых вонючих ямщиков. Нам хотелось любоваться тобой, позабавить тебя, РАП(райская птица)! Мы зашли слишком далеко. Мы раскаиваемся в постыдном, хоть в основе своей невинном, поступке. Нам предстоит исправить многое после столь глубокого потрясения. Зачеркни все и забудь!
С любовью, твои А. & В. (в алфавитном порядке)
— По-моему, написано до омерзения высокопарно и благонравно! — заметила Ада, проглядев Ваново письмо. — С чего это нам просить у нее «про», ведь благодаря нам она испытала восхитительную спазмочку? Я ее люблю и ни за что не позволю тебе ее обидеть. И, знаешь, забавно — что-то в тоне твоего письма впервые в моей крови [в рукописи именно это слово вместо «жизни». — Ред.] распаляет настоящую ревность. Ах Ван, Ван, когда-нибудь, в один прекрасный день, после солнечной ванны или танца, ты, да-да, Ван, непременно с нею переспишь!
— Разве только у тебя кончится любовное зелье! Так ты позволишь мне послать ей, что я написал?
— Посылай, только прежде я кое-что припишу. Адин P.S. выглядел так:
Приведенное выше заявление принадлежит Вану, и я подписываюсь под ним неохотно. Оно высокопарно и благонравно. Боготворю тебя, моя крошка, и ни за что не позволю ему, ни ненароком, ни в сердцах, тебя обидеть. Когда тебе наскучит Куин, может, слетаешь в Голландию или Италию?
А.
— А теперь выйдем, глотнем свежего воздуха? — предложил Ван. — Прикажу, чтоб седлали Пардуса с Пег.
— Прошлой ночью меня узнали двое, — сказала Ада. — Два совершенно разных калифорнийца, но поклониться не осмелились — при том бретёре в атласном смокинге, что был при мне и шарил взглядом по сторонам. Один из них — продюсер по имени Анскар, другой, с кокоткой, — Поль Винье, лондонский приятель твоего отца. Я как бы надеялась, что мы снова в постель…
— Мы сейчас выйдем и отправимся верхом в парк, — железным тоном сказал Ван и первым долгом позвонил, чтоб воскресный посыльный передал письмо для Люсетт в отель или отправил на курорт в Верма, если она уже съехала.
— Надеюсь, ты соображаешь, что делаешь? — заметила Ада.
— Именно! — кивнул он.
— Ты разбиваешь ей сердце, — сказала Ада.
— Адочка, обожаемая детка моя! — вскричал Ван. — У меня внутри зияющая пустота! Я прихожу в себя после длительной и ужасной болезни. Ты проливала слезы над моим недостойным шрамом, но отныне жизнь превращается для нас в неизбывную любовь и радость, в кукурузу сахарную! Я не способен заботиться о чужих разбитых сердцах, мое тоже едва склеено. Ты накинешь голубую вуаль, я сделаю себе накладные усы и стану походить на своего учителя фехтования Пьера Леграна.
— Аи fond[418], — сказала Ада, — кузен с кузиной имеют полное право ездить вместе верхом. Даже танцевать и кататься на коньках, если пожелают. В конце концов, кузен с кузиной почти что брат с сестрой. Сегодня хмурый, леденящий, безветренный день.
Вскоре она была готова, они нежно поцеловались в вестибюле