Скачать:PDFTXT
Ада, или Эротиада

возбудило многих, но после наделавших много шума поминальных статей 1910 года («Кифар Суин: человек и художник», «Суин как поэт и как личность») и сатире его, и роману суждено было позабыться столь же бесповоротно, сколь и надзиранию упомянутого и.о. мастера за регуляцией квалификации — а равно и Демонову наказу.

За столом преимущественно говорили о делах. Демон только что приобрел небольшой, идеально круглый остров в Тихом океане с розовым домом на поросшем травой крутом берегу и в окаймлении песчаного пляжа (вид с воздуха) и теперь намеревался продать бесценный маленький палаццо в Восточном Манхэттене, что Вану вовсе не улыбалось. Мистер Суин, алчный прагматик, сверкая перстнями на жирных пальцах, сказал, что, возможно, купит палаццо, если включить в стоимость кое-какие картины. Сделка не состоялась.

Ван продолжал частные исследования вплоть до того, как был избран (в тридцать пять!) на должность заведующего кафедрой философии Кингстонского университета, получив кресло Раттнера. Выбор ученого совета определили отчаяние и растерянность вследствие обрушившегося несчастья — двое других кандидатов, маститых ученых, гораздо старше и куда предпочтительней его, ценимых даже в Татарии, по которой частенько, рука об руку, с горящим взором, путешествовали, таинственным образом пропали (возможно, погибли под вымышленными именами в том самом, так и не объясненном происшествии над смеющимся океаном) — и буквально «в последнюю минуту», ибо это самое Кресло, если его не занять в установленный и ограниченный временем срок, надлежало вынести, предоставив возможность другому, менее вожделенному, однако весьма пристойному средству сидения, устремиться откуда-то из недр на освобожденное место. Ван, не нуждавшийся в такой чести, ее не оценил, хоть и воспринял в духе снисходительной привередливости или привередливой признательности или просто в память об отце, который какое-то ко всему этому отношение имел. К своим обязанностям Ван относился без излишнего усердия, сводя к незыблемому минимуму — примерно к десяти в год — свои лекции, исполняемые монотонно и гнусаво, в основном посредством новейшего и почти недоступного «гласописца»{159}, спрятанного в кармане жилета среди антисептических пилюль «Венера», сам при этом беззвучно шевелил губами, уносясь мыслями в свой кабинет к освещенной лампой странице, не дописанной пока его размашистым почерком. Он провел в Кингстоне примерно два года (перемежаемые поездками за границу) личностью неприметной, не рождавшей по себе никаких толков ни в университете, ни в городе. Недолюбливаемый строгими коллегами, непривечаемый в местных пивных, неудерживаемый мужской половиной студентов, в 1922 году Ван вышел в отставку, после чего окончательно переселился в Европу.

8

приезд монтру бельвю воскресенье

обеду обожание адажио радуга

Ван получил это смелое послание вместе с завтраком 10 октября 1905 года в женевском отеле Манхэттен-Палас и в тот же день отправился в Монтру на противоположный берег озеpa. Там он обосновался, как обычно, в отеле «Les Trois Cygnes»[488]. Маленький, тщедушный, почти мифически древний швейцар умер четыре года назад, во время Ванова приезда, и теперь — вместо сдержанной, полной таинственного смысла, подобной свету лампы сквозь пергамент, улыбки усохшего Жюльена — старого толстого Вана встретила круглая красная физиономия недавнего посыльного, облаченного ныне во фрак.

— Люсьен! — сказал д-р Вин, глядя на того поверх очков. — Меня могут посещать — и ваш предшественник был в курсе — разные, довольно необычные визитеры: фокусники, дамы в масках, безумцы — que sais-je[489]? — надеюсь, все три лебедя будут паиньки и блеснут умением хранить молчание. Вот и поощрительный аванс.

— Merci infiniment![490] — поклонился швейцар, и Ван, как всегда, был бесконечно тронут такой преувеличенной любезностью, дававшей немалую пищу для философствования.

Он взял два просторных номера — 509-й и 510-й: с салоном, обставленном в духе Старого Света позолоченной мебелью с зеленой обивкой, прелестной спальней, к которой примыкала квадратная ванная, очевидно, переоборудованная из обычного номера (году в 1875-м, когда отель перестраивался и модернизировался). В возбужденном предчувствии прочел надпись на восьмиугольной картонной табличке, свисавшей на изящном красном шнурке: «Не беспокоить». — «Prière de ne pas déranger» («Просьба не беспокоить!»). Перевесьте табличку на дверь снаружи. Известите Телефонный Коммутатор. — «Avisez en particulier la téléphoniste» («Непременно предупредите телефонистку!») — по-французски: ни вызова, ни менторского тона операторши.

Он заказал громадный ворох орхидей из цветочного магазина rez-de-chaussée[491] и один бутерброд с ветчиной — из гостиничного обслуживания. Провел бесконечную ночь (с безоблачным рассветом, взорванным карканьем альпийских ворон) в постели — в треть от той громадной из их незабвенной квартиры двадцатилетней давности. Завтракал на балконе, проигнорировав назойливую чайку. Отобедав поздно, позволил себе после этого всласть соснуть; чтоб потянуть время, принял ванну; и последующие пару часов прогуливался, присаживаясь на каждой второй скамье, по набережной в сторону нового «Бельвю-Палас», что стоял в миле от него на юго-восточной стороне озера.

В голубой прозрачной глади маячил одиночный красный парус (во времена Казановы тут были бы их сотни!). Чомги уж готовились к зиме, но лысухи еще не прилетали.

Ардис, Манхэттен, Монтру; рудоволосой нашей девочки нет на свете. Замечательный врубелевский портрет Отца; неотвязно перелив алмазный преследует меня, кистью в меня вписан. Багряная Гора, лесистый холм за городом, сейчас оправдывающий свое прозвище, свое осеннее звучание теплым заревом курчавых каштановых крон. А над тем берегом озера Леман, Leman — значит «любовница», нависает Sex Noir, Черная Скала.

Ему было жарко и неудобно в своей шелковой рубашке и серых фланелевых брюках — наряде из давних, но выбранном, потому что казался себе в нем стройнее; однако тесноватый жилет лучше было б не надевать. Он волновался, как мальчишка перед первым свиданием! И гадал, что в лучшем случае его ожидает: завязнет ли она тотчас в людском окружении или хотя бы в первые минуты ей удастся оторваться от всех? В самом ли деле в очках и с усами он кажется моложе, как уверяют услужливые шлюхи?

Дойдя наконец до белоснежно-белого, с голубыми жалюзи, отеля «Бельвю» (патронируемого богатыми эстотиландцами, рейнландцами и виноземцами, хотя и не дотягивавшего до суперклассного огромного, желто-коричневого, с позолотой, раздавшегося вширь, старого и милого сердцу отеля «Trois Cygnes»), Ван в смятении увидел, что стрелки его часов все еще не слишком приблизились к семи вечера, раннего рубежа, с которого в местных отелях начинается ужин. Тогда, перейдя вновь через дорогу, Ван зашел в бар и заказал двойной кирш-вассер с куском сахара. В туалете на подоконнике валялся высохший трупик колибри. Слава Богу, что символы не существуют ни в снах, ни в жизненных промежутках между ними.

Ван толкнул вращавшуюся дверь отеля «Бельвю» и, споткнувшись о чей-то чемодан с яркими наклейками, со смешным прискоком влетел в вестибюль. Швейцар напустился на злосчастного cameriere[492], оставившего на ходу вещи. Да, в холле вас ждут. Германский турист нагнал его, бурно, хоть и не без юмора, извиняясь за беспардонное поведение его собственного придатка.

— Что ж придаток-то свой, — бросил ему Ван, — испоганили гнусными курортными наклейками?

Ответ был неуместен, да и весь эпизод отдавал какими-то давними воспоминаниями — и в следующее же мгновение Ван схлопотал смертоносный заряд в спину (и то, право, путешественники — народ неуравновешенный), но со следующим шагом открылась новая для него жизнь.

Он остановился на пороге в центральный вестибюль, но не успел еще приступить к детальному рассмотрению рассредоточенного там человеческого состава, как дальнее скопление внезапно как шквалом прорвало. Забыв законы приличия, Ада летела к нему навстречу. Этот сольный стремительный порыв обратным вихрем сметал все годы разлуки, и из незнакомки в темном сиянии и с высокой модной прической она превращалась в бледнорукую девочку в черном, принадлежащую всегда только ему. На этом причудливом развороте времени в этой огромной комнате они оказались единственно зримыми, статными, живыми, и, когда сошлись посредине, как на сцене, все головы повернулись в их сторону, все взгляды устремились к ним; но все, что в наивысшей точке ее безудержного броска, исступленного блеска ее глаз и неистовых самоцветов сулило великий взрыв неизбывной любви, кануло в необъяснимом молчании; он поднес к несклоненным губам и поцеловал ее выгнутую лебедем руку, и так они стояли молча, глаза в глаза, он — поигрывая мелочью в кармане брюк под «вздыбленным» пиджаком, она — играя ожерельем, и оба — отражения зыбкого света, к которому катастрофически свелось зарево взаимного «здравствуй». Она была Ада еще больше, чем прежде, лишь налет незнакомой элегантности присовокупился к ее робкой вольной прелести. Ее сильней черневшие волосы были зачесаны назад и убраны наверх в гладкий пучок, и душераздирающе по-новому открылась Люсеттова, нежная и прямая, линия ее обнаженной шеи. Он пытался выдавить из себя краткую фразу (предупредить о придуманном способе рандеву), но, едва начал откашливаться, она и рот не дала раскрыть, проронила сквозь зубы «Сбрить усы!» (that mustache must go) и повернулась, чтоб увести его в тот самый угол, уход из которого преодолела за столько лет.

Первая, кому она его представила на этом островке с андроидами в креслах, была встававшая из-за низкого столика с медной пепельницей посередине обещанная bellesoéur[493], низенькая, пухлая дама, в сером — как гувернантка, с вытянутым лицом, с коротко стриженными каштановыми волосами, землистой кожей, блекло-голубыми неулыбчивыми глазками и с круглым, мясистым, наподобие зрелого кукурузного початка, наростом на одной ноздре, добавленной природой задним числом к чересчур надменному изгибу, — что нередко встречается в русских физиономиях массового производства. Следующая протянутая длань принадлежала приятному, высокому, необыкновенно упитанному и радостному почтенному господину, который в этом нелепом либретто не мог быть не кем иным, как князем Греминым{160}, и чье мужественное, честное рукопожатие побудило Вана пожалеть об отсутствии при себе дезинфицирующего средства, дабы смыть последствия контакта с любой наружной частью тела ее супруга. Но когда Ада, снова воссияв точно по мановению волшебной палочки, стала трепетно представлять незнакомца, тот, кого Ван ошибочно принял за Андрея Виноземского, материализовался в Юзлика, талантливого режиссера печально известного фильма про Дон-Гуана.

— Васко де Гама, я не ошибся? — пролепетал Юзлик.

Рядом с ним, им не замечаемые, Аде именами неизвестные, холопски топтались двое агентов Леморио, блистательного комика (бородатого мужлана, редкостного и ныне также забытого таланта, которого Юзлик страстно желал снять в своей очередной картине). Леморио уже дважды, в Риме и Сан-Ремо, обманывал его ожидания, оба раза подсылая для «предварительного контракта» эту парочку убогих, никчемных, определенно не в своем уме субъектов, с которыми Юзлику теперь уж — поисчерпавшись на разговорах вокруг кино, об интимной жизни Леморио, о хулиганских выходках Гула и увлечениях его, Юзлика, трех сыновей, а также об увлечениях их, агентов, приемного сына, милого мальчика евразийского происхождения, недавно зарезанного во время драки в одном из ночных клубов и тем в данной

Скачать:PDFTXT

возбудило многих, но после наделавших много шума поминальных статей 1910 года («Кифар Суин: человек и художник», «Суин как поэт и как личность») и сатире его, и роману суждено было позабыться