именно этого. (Вычеркни, Ван, прошу тебя, вычеркни.) Замысел сводился к тому, чтобы Ван морочил Люсетту, лаская ее в присутствии Ады, которую он тем временем целовал, а также лаская и целуя Люсетту, когда Ада отправлялась «в леса», «ботанизировать». Действуя этак, уверяла Ада, им удастся убить двух зайцев сразу: умерить ревность созревающей девочки и обеспечить себе алиби на случай, если она застанет их в разгар куда более компрометирующей возни.
Они так часто и с таким усердием обнимались и нежились втроем, что в итоге как-то под вечер и Вану, и Аде, истомившимся на многострадальном черном диване, стало невмоготу сдерживать обуявший их любовный пыл, и они, под нелепым предлогом игры в прятки замкнув Люсетту в шкапу, отведенном для хранения переплетенных в тома «Калужских вод» и «Луганского светоча», принялись лихорадочно сопрягаться, пока девочка колотила снутри в дверцу, кричала и опять колотила, так что ключ наконец выпал и из замочной скважины полыхнуло злющей зеленью.
Подобные проявленья дурного нрава вызывали у Ады меньше опасений, чем выражение больного блаженства, появлявшееся на лице Люсетты, когда та, обхватив Вана коленями, руками и, кажется, даже хватательным хвостом, прилипала к нему, словно к стволу дерева, ничего, что ходячего, и отодрать ее старшей сестре удавалось лишь с помощью увесистого шлепка.
– Должна признать, Ван, – сказала Ада Вану (они подплывали в красном ялике к занавешенному ивами островку посреди Ладоры), – должна со стыдом и печалью признать, что мой замечательный план провалился. Похоже, у девчонки нечистое воображение. Похоже, она прониклась к тебе преступной любовью. Похоже, мне придется сказать ей, что ты ее единоутробный брат, а флиртовать с единоутробными братьями юридически недопустимо и предосудительно. Я знаю, уродливые и непонятные слова пугают ее, меня они тоже пугали, когда мне было четыре года, а она девчонка по природе своей глупая, нуждающаяся в защите от грубых самцов и от скверных снов. Если и это не подействует, я всегда могу нажаловаться Марине, что она мешает нашим занятиям и размышлениям. Но может быть, тебе все это нравится? Может быть, она возбуждает тебя? Да? Возбуждает, признайся?
– Это лето получилось гораздо грустнее того, – тихо сказал Ван.
35
Вот мы и на ивовом островке, что лежит посреди тишайшего из рукавов голубой Ладоры, с заливными лугами по одну его сторону и далеким замком Бриан, романтически чернеющим на покрытом дубравой холме по другую. В этом овальном укрытии Ван подверг свою новую Аду сравнительному изучению, сравнение давалось ему легко, поскольку залитая ярким светом девочка, которую он четыре года тому знал в мельчайших подробностях, вставала в его сознании на фоне этой же переливисто голубой декорации.
Лоб ее, пожалуй, стал меньше, не потому лишь, что она вытянулась, но и потому, что иной стала прическа – теперь на него спадал театральный завиток; белизна чела, ныне лишенного малейших изъянов, стала особенно матовой, и лишь несколько мягких складок рассекали его, как будто она слишком часто хмурилась все эти годы, бедная Ада.
Брови остались, как прежде, густыми и царственными.
Глаза. Глаза сохранили сладострастные складки на веках; ресницы сходство со штриховой гагатовой инкрустацией; райки – неуловимую приподнятость, словно у погруженного в гипнотический транс индуса; веки неспособность оставаться настороженно-распахнутыми на срок кратчайшего из объятий; но выражение ее глаз, – грызла ль она яблоко, разглядывала находку или прислушивалась к животному либо человеку, – выражение их изменилось, как будто слоистый осадок замкнутости и печали затуманил зеницы, да и блестящие глазные яблоки перекатывались в прелестно продолговатых глазницах куда беспокойнее, чем в былое время: мадемуазель Гипнокуш, «глаза которой, никогда на вас не задерживаясь, все-таки пронзают насквозь».
Нос не последовал примеру Ванова, несколько раздавшегося на ирландский покрой; но остов его определенно окреп, и кончик, пожалуй, пуще задрался кверху, обзаведясь вертикальным желобчиком, которого Ван не помнил у двенадцатилетней девчушки.
При резком свете между носом и ртом обозначался легкий намек на темноватую шелковистость (такую же, как на предплечьях), обреченную, по словам Ады, на истребление при первом осеннем посещении косметического салона. Прикосновение губного карандаша сообщало ее теперешнему рту оттенок бесстрастной замкнутости, лишь усиливающий потрясение, вызываемое ее красотой, когда в приступе алчности или веселья она обнаруживала влажный блеск крупных зубов и с ним розоватую роскошь неба и языка.
Шея была и осталась самой тонкой, самой пронзительной из услад, в особенности если Ада распускала волосы и за ниспадающими в беспорядке лоснисто-черными прядями проступала теплая, белая, обольстительная кожа. Ни болячки, ни укусы комаров больше ее не донимали, зато он обнаружил бледный след вершкового пореза, шедший вдоль ее станового столба чуть ниже поясницы: глубокой царапины, оставленной в прошлый август заблудившейся шляпной булавкой, – а скорее колючим сучком, притаившимся в гостеприимной копне.
(Ты безжалостен, Ван.)
Растительность этого потаенного острова (закрытого для воскресных парочек, – островок являлся собственностью Винов, и деревянный щит мирно предостерегал, что «нарушитель может пасть от пули охотников из усадьбы Ардис», – формулировка принадлежала Дану) состояла из трех вавилонских ив, ольхового окоема, разнообразных трав, рогозы, аира и немногочисленных лиловогубых тайников, над которыми Ада ворковала, словно они были котятами или щенками.
В хранительной сени этих невротических ив Ван и занимался осмотром.
Нестерпимо пленительные плечи, будь у моей жены такие, я никогда не разрешил бы ей носить открытые платья, но как она может стать мне женой? В русском переводе довольно потешной повестушки Монпарнасса Ренни говорит своей Нелли: «Позорная тень нашей противоестественной страсти последует за нами в бездны Ада, на которые повелительным перстом указует нам Отец наш небесный». По какой-то курьезной причине самые дикие переводы делаются не с китайского, а с простого французского.
Ее сосцы, ныне ставшие нагло-алыми, окружились тонкими черными волосками, но поскольку они были unschicklish, сказала Ада, им тоже вскоре предстояло исчезнуть. Где, хотел бы он знать, подцепила она это жуткое слово? Груди оказались красивы, полны и белы, однако он почему-то отдавал предпочтение мягким холмикам и бесформенным тусклым бутонам той, прежней девочки.
Он сразу признал ее памятный, неповторимый, восхитительно впалый и плоский юный живот, его чудесную «игру», открыто-услужливое выражение покатых мышц и «улыбку» пупка (заимствовано из словаря артисток, исполняющих танец живота).
В один из таких дней он прихватил с собой бритвенные принадлежности и помог ей избавиться от всех трех кустиков телесных волос.
– Сегодня я – Шахерез, – сказал он, – ты его Ада, а это твой зеленый молитвенный коврик.
Посещения островка запечатлелись в воспоминаниях о том лете в виде клубка, который теперь уже не распутать. Теперь они видятся себе стоящими в обнимку посреди островка, одетыми лишь в зыбкую тень листвы и следящими, как красный челнок, весь в порожденных водной рябью зыбких солнечных инкрустациях, уносит их прочь, машущих, машущих носовыми платками; и эта странная сбивчивость событий обогащается такими картинами, как возвращение еще умаляемого далью челнока – с надломленными рефракцией веслами, с пятнами солнца, зыблящимися вспять, подобно тому как спицы проезжающей по экрану карнавальной процессии вращаются навстречу колесам. Время обвело их вокруг пальца, заставив одного задать запомнившийся вопрос, заставив другую дать забытый ответ, и однажды в мелком ольшанике, вчерне повторяемом синим потоком, они отыскали подвязку, несомненно принадлежавшую ей, этого она отрицать не могла, но ни разу не виденную на ней Ваном в то бесчулочное лето, во время их поездок на заколдованный остров.
Ее обаятельно крепкие ноги, быть может, и стали длиннее, но сохранили холеную бледность и податливость нимфеточной поры. Она, как и прежде, могла дотянуться ртом до большого пальца ноги. На подъеме правой ступни и на левой кисти виднелись такие же, не слишком приметные, но неизгладимые, неприкосновенные родинки, какими природа пометила его правую руку и левую ногу. Она покушалась красить ногти лаком «Шахерезада» (нелепое помешательство восьмидесятых годов), но была забывчивой неряхой во всем, относящемся до ухода за внешностью, лак отлетал чешуйками, оставляя неприятные пятна, и Ван попросил ее возвратиться в прежнее, «безглянцевое» состояние. В награду он привез ей из Ладоры (не лишенный шика курортик) золотую щиколодную цепочку, которую, впрочем, она потеряла во время одной из их страстных встреч – и неожиданно разревелась, когда он сказал: пускай, когда-нибудь другой любовник найдет ее и возвратит тебе.
Ее блеск, ее одаренность. Да, конечно, за четыре года она изменилась, но и он тоже менялся с ней вровень, отчего разум и чувства обоих оставались настроенными в лад, – им предстояло остаться такими навек, несмотря на все расставания. Ни он, ни она уже не походили на бойких «вундеркиндов» 1884-го, но во всем, что касается книжного знания, оба превосходили своих однолеток в мере даже более смешной, нежели в детстве; что до формальных критериев, то Ада (родившаяся 21 июля 1872 года) уже завершила курс образования, предоставляемый ее частной школой, тогда как старший двумя годами Ван уповал на получение к концу 1889-го степени магистра. В речах ее, возможно, несколько поубавилось бойкого блеска, уже можно было различить – по крайней мере задним числом – первые, неприметные тени того, что позже она назвала «моей пустоцветностью», однако если говорить о качественной стороне, то природный ум ее стал гораздо глубже, а странные «метаэмпирические» (как называл их Ван) потайные ходы мысли, казалось, удвоились в числе, обогащая собою даже простейшее выражение простейших ее мыслей. Она читала так же жадно и неразборчиво, как он, однако каждый обзавелся своего рода «коньком», – для него таковым стала психиатрия в ее террологической части, для нее драма (в особенности русская), – Ван находил, что в ее коньке присутствует нечто ослиное, но полагал, что это преходящая блажь. Она, увы, сохранила маниакальную любовь к цветам, но всех своих куколок – после того как доктор Кролик помер у себя в саду от сердечного приступа (в 1886 году), – сложила в открытый гроб, в котором, сказала она, доктор лежал, оставаясь таким же пухлым и розовым, как in vivo[101].
В любви же Ада, при том, что отрочество ее было во многих иных отношениях исполнено скорбей и сомнений, стала еще отзывчивей и истовей, чем в пору ее неестественно страстного детства. Усердному исследователю клинических случаев, доктору Вану Вину так и не удалось окончательно совместить в своих представлениях пылкую двенадцатилетнюю Аду с какой-либо из описанных в его заметках английской девочкой, – лишенной и преступных, и нимфоманиакальных наклонностей, прекрасно развитой в умственном отношении, духовно удовлетворенной и вообще совершенно нормальной, хотя подобные девочки во множестве расцветали (и отцветали впустую) по обветшалым замкам Франции и Эстотии, о чем свидетельствуют пухлые романы и маразматические мемуары. А исследовать и анализировать свою страсть